Выбрать главу

пробормотал какую-то любезность. Мы сели. Как теперь помню, Плещеев, для начала разговора, осведомился у Че­хова об одном общем московском знакомом. Чехов чуть- чуть улыбнулся и обронил по адресу московского знакомо­го добродушное, но чрезвычайно меткое замечание, заста­вившее нас рассмеяться... И вот, не прошло получаса, как милейший А. Н. был у Чехова в полном «душевном плену» и волновался в свою очередь, тогда как Чехов быстро вошел в свое обычное философски-юмористическое настроение. Загляни кто-нибудь случайно тогда в кабинет Плещеева, он наверное бы подумал, что беседуют давние близкие друзья... и ни за что бы не поверил, что один из трех был совсем новый, приезжий гость. Да, явился Чехов к Плеще­еву почти чужим человеком, а вышел от него закадычным приятелем...

В этот первый приезд Чехова в Петербург редкий день что не приходилось с ним видеться: то мы виделись у Пле­щеева или у А. С. Суворина, то сходились, заранее сгово­рившись, в театре, то засиживались за поздним ужином у Палкина или в «Малом Ярославце»; несколько раз он был у меня, несмотря на то, что я тогда жил очень далеко от центра города — на Петербургской стороне...

Экое, подумаешь, славное время было!.. Даже выраже­ние «знакомство с Чеховым» как-то сюда не укладывает­ся — вернее было бы назвать тогдашнее настроение — «опьянение Чеховым»... опьянение его талантом, умом, юмором, всей его личностью, чуждой фразы и мелочной условности. И я ли один, спрашивается, испытал это чув­ство? В большей или меньшей степени его переживали все соприкасавшиеся тогда с Чеховым... А кого только не перебывало тогда в его узеньком полутемном номерке гостиницы «Москва», начиная с маститых литературных знаменитостей и кончая неведомыми юными дебютантами? Этот месяц его пребывания в Петербурге 4 вышел словно «медовый месяц» чеховской славы, и сам Чехов заметно был захвачен искренним радушием, теснившим его со всех сторон. Отличавшийся чисто хохлацкой замкнутостью, Че­хов в этот раз, против воли, сбивался со своего основного сдержанного тона и распахивался подчас с юношеской беззаботностью.

Грешный человек, я, в свою очередь, принимал эти случайные товарищеские излияния с одинаковой беспечно­стью и, счастливый душевной близостью дорогого человека, меньше всего помышлял о нем как о литературной знаме­нитости, чьи мысли и замечания просятся в записную книжку... До записыванья ли было в этом чудесном угаре дружбы и молодости? И только теперь, когда угар рассе­ялся, вижу, сколько драгоценнейших перлов безжалостно утеряно... Далекие воспоминания, словно морская пучи­на — сиди и жди, пока с возмущенного дна не выкинутся на берег, вместе со всяким посторонним сором, случайные редкие перлы!

А сколько погибло, между прочим, тонких «чеховских сюжетов», импровизированных под наплывом известного настроения и затем бесследно таявших в разгаре дальней­шей беседы. В моей памяти уцелели два-три из них и то, как в дымке тумана, без ярких подробностей, оживлявших тогда пересказ...

Один отрывок оставил во мне особенно сильное, не­изгладимое впечатление. А история была самая буднич­ная... «Молодой муж, учитель гимназии, собирается утром на службу. Жена, к его удивлению, еще не вставала, и он, встревоженный, идет в спальню и будит... Та нехотя подни­мается, спускает ноги с кровати и вяло натягивает чулок на левую ногу... На его вопрос она сипло произносит одно слово: «Нездоровится». Слово самое обыкновенное, но голос, каким оно произнесено, тусклый, безучастный взгляд, какие-то темные пятна, видные на груди от спустившейся с плеча рубахи, — все это заставляет молодо­го педагога похолодеть от предчувствия чего-то страшного, неизбежного... Но ему все-таки надо идти на службу, он прощается и выходит на улицу... И вот здесь, на улице, его вдруг охватывает такая безысходная тоска, что он с трудом волочит ноги, точно ноги стали не его, а чужие... Да, он знает, что его жена скоро умрет, и знает, что доктора тут ничего не могут, и все-таки идет в гимназию... Ив то же время думает про себя: зачем вообще всякие гимназии и педагогия, и столько тягостных хлопот — все одно, в кон­це концов, смерть?.. Он проходит мимо памятника Пушки­ну и опять думает: «Для чего теперь Пушкин, и сладкие стихи, и громкая слава, и все?.. »

Разумеется, это была случайная импровизация за стака­ном доброго вина; но, в устах Чехова, она произвела на меня тогда странное, щемящее впечатление, точно рассказ пушкинского Моцарта о загадочном появлении «черного человека»... Помните, у Пушкина:

Мне день и ночь покоя не дает Мой черный человек. За мною всюду, Как тень, он гонится. Вот и теперь, Мне каж5ется, он с нами сам-третей Сидит... 5