Как сейчас помню поздний осенний вечер на Кудринской-Садовой, в знакомом деревянном флигеле. Я сижу на диване в кабинете Чехова, а неподалеку от меня, согнувшись над письменным столом, сидит сам Чехов и при свете лампы что-то дописывает... Сверху, из второго этажа, доносятся нежные, меланхолические звуки шопеновского ноктюрна. Это брат Антона — Николай Павлович, художник, фантазирует на рояли. (Чехов очень любил музыку и особенно любил обдумывать свои работы под ласкающую музыкальную мелодию.)
Дописав страничку, Чехов кладет перо и оборачивается ко мне:
Это утро, Жан, я думал о вас... все думал, отчего вы так мало сравнительно пишете! И, знаете, отчего это?
Он встал и, подойдя ко мне, тоном трогательной отеческой журьбы продолжал:
Все оттого, что вы до чертиков субъективны! Так, Жан, нельзя... Нельзя выворачивать только пережитое — этак ведь никаких нервов не хватит!! Писателю надо непременно в себе выработать зоркого, неугомонного наблюдателя... Настолько, понимаете, выработать, чтоб это вошло прямо в привычку... сделалось как бы второй натурой!..
Я заметил Чехову, что в тридцать лет не так-то легко себя переделать, и что он, как врач по профессии, находится в этом отношении в более благоприятных условиях.
Ну, этого не скажите, — проговорил Чехов, задумчиво пощипывая свою бородку. — Мне медицина, напротив, скорей мешает предаваться вольному искусству, мешает, понимаете, в смысле непосредственности впечатления! Как бы это вам объяснить потолковее?..
Чехов принялся ходить взад и вперед по комнате — обычная его повадка, когда он хотел что-нибудь рассказать или доказать, — потом остановился у окна и заглянул на освещенный луной дворик.
Вот, например, простой человек смотрит на луну и умиляется, как перед чем-то страшно таинственным и непостижимым. Ну, а астроном смотрит на нее совсем иными глазами... у него уже нет и не может быть этих дорогих иллюзий! И у меня, как медика, их тоже мало... и, конечно, жаль — это как-то сушит жизнь...
Мы помолчали. Мысль Чехова неожиданно перескакивает в другую сторону, и, отвернувшись от окна, он смотрит на меня смеющимися глазами:
— Знаете что, Жан: напишемте-ка вместе развеселую комедию?.. Право же, это идея!
Откровенно сказать, идея эта пришлась мне очень по сердцу, и осуществление ее было, по-видимому, в пределах возможности. Но препятствие заключалось в том, что Чехов был коренной московский обыватель, а я жил постоянно в Петербурге и бывал в Москве изредка, наездами. Так идея эта и не осуществилась, хотя Чехов не однажды возвращался к ней во время наших свиданий. Но как раз, когда он стал соблазнять меня, «какую уйму деньжищ мы могли бы заработать таким гонкуровским способом» 10, нас позвали наверх ужинать.
Там уже семья Чехова была в полном сборе, с отцом Чехова, Павлом Егоровичем, во главе; был еще кое-кто из молодых, товарищей Ивана и Михаила Чеховых... Многим московским питомцам «Эрмитажа» и Тестова, вероятно, покажется ересью, если я отмечу здесь, что нигде и никогда так вкусно не едал и не пивал, как за столом у Чеховых, по крайней мере так весело и аппетитно. Достаточно я пожил на свете, но, повторяю, в редком доме встречал такое трогательное радушие, такую счастливую атмосферу душевности и непринужденности!.. Мать Чехова, дорогая Евгения Яковлевна, и его молоденькая сестра, Мария Павловна, были решительно добрыми гениями Антона Павловича, и нежно заботливому уходу, которым он был неизменно окружен в свою недолгую жизнь, наверное, позавидовал бы не один современный муж...
После ужина Николай Павлович опять играл на рояли; потом что-то пели хором, чему-то оглушительно громко смеялись — и, в заключение, молодежь, возбужденная чудною лунною ночью, потащила меня, как приезжего гостя, шататься по стогнам первопрестольной. Антона Чехова тоже очень соблазняла прогулка, но у него на плечах была какая-то срочная работа... и он остался. Уходя, я видел, как он уселся за письменный стол, как-то по-стариковски сгорбившись, и снова взялся за перо.
Да, не мало тяжести лежало тогда на плечах бедного Антона! Можно сказать, весь дом Чеховых в то время держался на одном Антоне. И нужду же пережил он в начале своей писательской деятельности — боже упаси! Мне пришлось случайно пробежать одно из писем Чехова к Д. В. Григоровичу, где он описывает свои первые писательские мытарства, — даже жутко становится, когда вспомнишь, на чью долю выпало столько горьких мук!!
Тем более чести Петербургу, что он первый «открыл»
Чехова и поддержал его морально и материально. Москва (то есть в сущности московская интеллигенция) очень много шумела на его похоронах и много перепортила могильных цветников в Новодевичьем монастыре; но чествовать писателя, достаточно уже прославленного в столице и за границей, не такая, признаться, громкая заслуга. Честь открытия все же остается за Петербургом. Москве, таким образом, принадлежит честь «зарытия таланта» — траурная церемония, нередко практикуемая московскими узкопартийными кружками даже при жизни писателя!..