Вот вам, на семилетнем промежутке, два торжественные спектакля — и какая разница в результатах!.. И какая ирония! — добавил бы я, если вспомнить, что Чехов решительно не любил своего «Иванова» и называл его «Болвано- вым» и «психопатической пьесой» и искренно удивлялся, когда она увеличивала его доходы... Лично мне он как-то высказался об «Иванове», что это одна из тех пьес, «которая никогда не всосется в репертуар и будет даваться в провинции лишь в экстренных случаях, когда у антрепренера иссякнет запас новинок». «Чайку» же Чехов любил затаенной ревнивой любовью кровного художника.
И в самом деле, какое же может быть сравнение? Один «язык» в «Чайке» чего стоит!..
В «Иванове» много лишних слов, заметны следы выму- ченноста и грубоватости, малодушные уступки в пользу театральной условности... В «Чайке», напротив, — настоящий, типичный Чехов: скупой на слова, презрительно враждебный к дешевым эффектам, стиль всюду тонкий, изящный, душевно проникновенный, напоминающий местами «стихотворение в прозе»... Характеристики второстепенных лиц, вроде Сорина, например, поражают своей живописной сжатостью: два-три штриха, и перед вами живой портрет, точно сейчас выскочивший из рамы.
Но меланхолическая, как вечерняя заря, «соната Шуберта» была разыграна в тоне штраусовского «Персидского марша». После этого чего же удивляться, если в результате получилась невообразимая какофония?
Бедный Чехов, «бедный неразгаданный пионер»! Недаром он бежал из театра без оглядки, смертельно уязвленный в самое сердце...
Да, на первом представлении «Чайка» пала — но посмотрите, какая вдруг странность! — в своем падении она непредвиденно увлекла и повалила все театральные манекены и очистила путь новому, свежему веянию... Как- никак, а уже после «Чайки» на сцене стала немыслима прежняя ложь и мишура, и даже театральные закройщики в алчной погоне за успехом стали усиленно приспособляться к чеховской манере.
Я не без умысла так распространился о первом представлении «Чайки», ибо отныне этот день в истории театра является заметным символическим рубежом.
Когда года четыре тому назад я впервые попал в московский театр Станиславского и увидел на хмурой темно-серой занавеси ее единственное украшение — символ чеховской «Чайки», — я был растроган до слез... Осмеянная, неразгаданная новая идея, очевидно, свершила обычный мистический круг и нашла своего ревнивого служителя и поэта.
Повторяю, Чехов не любил театра, и его связь со сценой была не столько органической, сколько экономической; но раз театр его полюбил и обогатил («Иванов» и «Медведь»), Чехов не мог остаться равнодушным к его судьбам и из драматурга-импровизатора превратился в драматурга-новатора, вдумчивого искателя новых форм и настроений...
Эти искания тревожили его еще задолго до появления «Чайки». Помню, дня за два, за три до петербургского представления «Иванова» он очень волновался его недостатками и условностями и импровизировал мне по этому поводу мотив совсем своеобразного одноактного драматического этюда «В корчме» — нечто вроде живой картины, отпечатлевающей в перемежающихся настроениях повседневную жизнь толпы...
— Понимаете, при поднятии занавеса на сцене совсем темно, хоть глаз выколи... За окном гроза, в трубе воет ветер, и молния изредка освещает группы ночлежников, спящих вповалку, как попало... Корчма грязная, неприютная, с сырыми облезлыми стенами... Но вот буря стихает... слышно, как визжит дверь на блоке, и в корчму входит новый человек... какой-нибудь заблудившийся прохожий — лицо интеллигентное, утомленное. Светает... Многие пробуждаются и с любопытством оглядывают незнакомца... Завязывается разговор, и так далее. Понимаете, что-нибудь в этом духе?.. А насчет «Иванова» оставьте, — резко оборвал он, — это не то, не то!.. Нельзя театру замерзать на одной точке!..
Как ни случайна и отрывочна приведенная драматическая фантазия, но она очень характерна для Чехова как драматурга и может быть отмечена как первый зародыш «пьесы с настроением» — новый до чрезвычайности сложный род, нашедший такого талантливого толкователя, как К. С. Станиславский.
Чехову тем более было тяжко пережить оскорбительное падение «Чайки», что самые близкие его друзья и сочув- ственники, наиболее способные по своему душевно-художественному складу угадать и поддержать новое искание, ушли в иной мир, конечно лучший, чем закулисный и журнальный.
Всеволод Гаршин, которого, несмотря на краткое знакомство, он успел полюбить всей душой, весной 1888 года кончает самоубийством 30
Другой задушевнейший друг Чехова, П. М. Свободин, осенью 1892 г. умирает от разрыва сердца на сцене Михайловского театра во время представления комедии Островского «Шутники».