Я такой посуды уже столько месяцев не видела!
И всё это — и квартира, и чай из чашек с блюдцами — было как волшебный сон, как чудо! А когда Володя сел за пианино и спросил, что сыграть, — я растерялась: про всё на свете позабыла…
У меня такое восприятие музыки — решительно ненормальное. Она во мне неимоверную искренность пробуждает. Я этого сама иногда опасаюсь. Потому что в такую минуту могу что-нибудь самое-самое откровенное сказать. Самое настоящее!…
Не всякая музыка, конечно, так действует, а та, которая именно для меня самая волнующая.
А Володя играл так много! Видно, соскучился очень по инструменту. Оглянется на меня, а я ему киваю: ещё, ещё играй! И снова руки его летают над клавишами!
…Это счастье моё великое, что не довелось мне увидеть эти руки перебитые, изломанные, с вырванными ногтями…
Володю на казнь волоком тащили, колючей проволокой перевязанного. Потому что и ноги у него тоже были перебиты… И от полонеза Огинского, который он так неправильно играл в тот наш вечер, до пыток в гестапо и казни — мучительной, страшной — прошло не так уж много времени. Даже если мерить мерками войны.
Такого полонеза я больше ни разу не слышала.
Пластинка есть у меня дома, но я её редко прокручиваю. После неё долго тревожно на сердце.
Почему Володя так играл тогда? Неужели предчувствовал, что в последний раз играет?
Но ведь в то время многое для нас не имело такой цены, как сейчас — и сама жизнь, и молодость, и песня…
Одно было главным — задание!
А Володе и двум его товарищам выполнить задание не удалось. Ребята даже не успели спрятать парашюты. Их сразу же по приземлении схватили полицаи.
…Это был не полонез, а сплошное сумасшествие! Ритм бешеный, звуки бурные, наполненные тревогой и страстью — куда там до элегии! И, пожалуй, не столько музыка, сколько сам Володя поразил меня: в движениях его рук, во всём его облике было столько решимости, какой-то могучей, неизвестной мне до того момента силы и — твердость… скорее — жесткость. Да и не полонез он играл! Не «Прощание с родиной» Огинского — нет! Я все-все поняла в Володе. Я почувствовала его: свою музыку он играл, свою песню складывал…
Словно уже тогда знал, видел свой последний час — как встанут, шатаясь, сцепленные колючей проволокой товарищи, подтянут его — обезноженного — к себе и под наведенными на них стволами «шмайссеров», захлебываясь последними глотками воздуха, запоют все трое великий партийный гимн…
Может, вкладывая в музыку всю душу, он что-то и предвидел тогда, внутренне уже готовил себя?
Я же лишь сидела неподвижно, как кукла, и восхищалась им. Вперед не заглядывала не потому, что боялась, а потому, что давно для себя решила: всё, что выпадет на мою долю, вынесу, выдержу, вытерплю. Сколько хватит сил. До последнего вздоха. Лишь бы — достойно выполнить задание. Лишь бы помочь нашей армии приблизить Победу!
…Это уже потом, после войны, как-то ехала я в автобусе, задумалась о чём-то. А напротив сидевшая женщина сказала-спросила:
— Смотрю я — вроде бы совсем ещё молодая, а глаза у вас такие грустные.
Могла бы я тогда ответить, что в моих глазах — многомесячная ночь партизанских бункеров в далеких Бескидах, встречи со смертью — лицом к лицу, выстрелы — в упор, слезы о погибших товарищах…
Но я ничего не сказала женщине, лишь пожала плечами — будто в чём виноватая. Просто в тот час не раскрылась ещё моя душа для воспоминаний о пережитом.
Но — это уже обо мне.
А идет, отстукивает секунды Володин час.
Он давным-давно лежит в степи под жарким крымским солнцем. Над его могилой — скромный обелиск. Пионеры приносят цветы к обелиску, и легкий ветер полощет их алые галстуки, в которых отсвет и его крови.
…А я не могу ещё расстаться с ним. Мы идем по затемненному Иванову. Идем рядом. Два красноармейца. Переходим мост, поднимаемся на вершину крутого оврага.
Вот она — наша Зарека. Вот и наш дом.
Некоторое время стоим молча.
— Ты не очень там… Будь осторожна… — тихо говорит Володя. — Если представится случай — напиши…
— Куда? — тоскливо спрашиваю я. — Разве узнаю, где ты будешь? Да и сама скоро полечу…
Он озадаченно молчит. Потом говорит неуверенно:
— Напиши в школу. Ребята мне передадут…
Я согласно киваю, и мне почему-то становится грустно-грустно.
— Повтори свой адрес, — просит Володя, — после войны я приеду в Москву и разыщу тебя…
Потом я протягиваю ему руку, он ненадолго задерживает её в своей. Смущенно проговорив: «До встречи!», он уходит — в темноту Зареки, в улицы родного города.
А мне предстоит объяснение с подругами: где это я так надолго задержалась и с кем?