И мама туда же. «Играй, играй! Тебе еще двадцать минут, я засекла. В перерыве между сонатиной и адажио можешь съесть яблоко, – мама пристраивает его на пюпитр. – Вот Скрябин – перед сном целовал свое пианино. В пять лет!»
Скрябин у них с бабушкой человек популярный, как ширпотреб: не ковыряй подбородок! Хочешь как Скрябин? От прыщика умереть?
В первом классе нас всех сфотографировали, и через неделю каждому выдали по большому глянцевому листу. В углу общего снимка в персональной рамочке сияла улыбкой наша классная – Глафира Сергеевна Карпова. Химия «мелкий бес», очки в пуленепробиваемой оправе, криво подведенная бровь – все как надо.
Грымза была ужасная. Однажды поставила мне «кол» за то, что неправильно держу ручку. Потом еще один. Ручка должна смотреть в плечо! – безапелляционный приговор висел надо мной все детство, как дамоклов меч: с младенчества держу канцпринадлежности с наклоном в другую сторону – от себя. Так, кстати, вся Америка пишет. Но Глафира Сергеевна в Америке не была. «Колы» продолжались. Положение становилось критическим. Поэтому писать как надо я все-таки выучилась. Так что у меня два почерка. (Миша: «Тебе еще повезло! Левшам раньше вообще руку к парте привязывали, чтобы они ею не писали».)
Так вот, внизу лучезарного лика классной руководительницы изящным курсивомбыла сделана подпись: «Учительница первая моя…». Меня эта подпись бесила. Какая, к черту, «учительница первая моя», когда можно «моя первая учительница»! Теперь я поняла, почему. Дети не думают инверсиями – они мыслят прямым порядком слов.
Это и есть черта. Когда ребенок перестает замечать в жизни инверсии – он уже взрослый.
Меня купают с марганцовкой. Бабушка сыплет ее из маленького стеклянного пузырька, на глаз, но всегда щедро: вода по цвету как малиновый сироп. Мне нравится ее обесцвечивать – сделаю дело и гляжу на волшебную метаморфозу.
– Ах ты, поганка, опять насикала!
– Не вытирай попу полотенцем для лица! Сколько можно говорить одно и то же!
Бабушка выхватывает его у меня из рук и стегает пару раз по только что вытертому месту. Вырываюсь, визжу, задеваю корыто с грязной водой, оно встает на дыбы и обдает бабушку с ног до головы обесцвеченной марганцовкой.
– А-а-а! – взахлеб кричит бабушка. Я сломя голову убегаю в сарай. Голая, прямо по огороду. Бабушка сейчас страшней, чем соседи.
Я, Мише, в ответ на его вопрос:
– Нет, в кровать никогда. Даже когда совсем маленькая была.
– А напрасно, матушка. Сразу тепло, хорошо… А приятно-то как! Не хочешь попробовать?
– Сейчас уже неинтересно…
Ах, сколько в жизни упущений…
Шаги на крыльце, а потом в коридоре, похожи на шум тяжелых шаров в недрах бильярда – густой, мелодичный и печальный.
Это идет с рынка бабушка.
– Будешь кино смотреть? – Мишин голос выводит меня из доледникового периода детства.
– Какое?
– Blow-up. Фотоувеличение.
– Blow-up – это взрыв.
– Ну, я не знаю… Может, и взрыв. В любом случае – трансформация материи…
– Ты поняла? – спросил потом Миша. – Ему все показалось. Никто никого не убивал.
Уже с утра я жду «Спокойной ночи, малыши».
Я сижу у бабушки в большой комнате, на коленках тарелка с овсянкой, в нее налито молоко, все это два раза размешано-перемешано мамой и бабушкой: каша-малаша. По телевизору «Веселые старты».
Бабушка, с поволжским акцентом на о:
– Мы в войну голодовали! Очистки ели! Это у нее последний козырь.
Ну как я могу быть хуже бабушки.
И я начинаю давиться остывшей овсянкой.
Хотя прекрасно понимаю, что бабушка хитрит. Очистки – они ведь не могут быть просто так, они от чего-то!
На ужин – тошницели с макаронами, томатный сок и молочные гренки.
Макароны – это конечно же молочные черви. Про них мне рассказывала тетя Клава, бабушкина подруга, директор Павлово-Посадского молокозавода.
Иногда бывают рожки, тогда это опарыши – я видела их, когда дедушка вялил рыбу в сарае.
Гренки похожи на губки для мытья посуды, жирные насквозь и скользкие.
Томатный сок пузырится, как выдуваемое через трубочку медсестрой, из тех, что с улыбкой Бабы-Яги – сейчас укусит комарик! – берут кровь из пальца.
Я нюхаю чашку и ставлю обратно на стол. Бабушка:
– Ешь, я сказала! Тарелка обязывает…
На обеденном столе у нас стоит жестяная чайная банка с надписью Duncan's. Однажды я спросила маму:
– А что такое «дункан»?
– Дункан? Любовница Маяковского. Любовница Маяковского! Этот титул показался мне каким-то необыкновенным, почти сказочным, – и долго не давал покоя воображению.
Как образ Шахерезады или Клеопатры.
Жестянка от чая прожила на столе почти двадцать лет. Из-за нее я провалилась на экзаменах вуниверситет.
Я же прекрасно знала, что Дункан – жена Есенина. Но от волнения почему-то ответила, что любовница Маяковского.
Реакция мамы: «Дурочка, год потеряла». Ну почему потеряла-то?
Помню, в детстве бабушка в три счета объяснила мне, что такое элегантный.
– Представляешь, вот едет, допустим, он в поезде, и все на него смотрят, потому что все у него лучше, чем у других, – зонт, чемоданы шикарные…
И я поняла.
А сегодня Петька спрашивает меня за столом, перед тем как идти в детский сад:
– Мам! А что такое цивилизация? Поди объясни.
Или: а что такое перфорация?
Это уже проще. У нас даже соревнование было в детском саду: кто ровней оторвет от рулона кусочек туалетной бумаги по линии перфорации.
ПалПалыч придумал про меня слово «хихихальщица».
Петька придумал двустишие:
Первые детские рифмовки всегда неприличные: дирол – в жопе димедрол, Дональд Дак – мудак… Им иначе не интересно.
Да и вообще, поэзия – это всегда что-то стыдное.
Семейное предание хранит единственное стихотворение дедушки по папиной линии, написанное им в ранней молодости и посвященное сестре:
Папа все восхищался: какая образность! Не как-нибудь, а именно крючком загнула!
Я редко бываю у родителей.
Ася Павлова беременная! – докладывает обстановку мама, когда в какой-то мой приезд мы всей семьей садимся обедать. Ася – моя подруга детства, играли вместе в песочнице, но только она давно уже не Павлова, а Тарелкина.
– Она даже в консерваторию ходит!
– В консерваторию? Зачем?
– Чтобы ребенок гармонично развивался. Они же там все слышат в животе. У них на пятом месяце уже есть слуховые косточки…
Я рада за Тарелку – но каковы методики!
– Правда? – удивлению моему нет предела. – А вы что, тоже в консерваторию ходили, когда я… ну, того?
Родители на минуту задумываются.
– Не, кажется, не ходили, – говорит мама.
– Мы в цирк ходили, – вспоминает папа. – Вот и доходились.
«Блю-у канери-и», – по телевизору танцуют ккло-уны. Это очень грустная песня, Blue Canary, и каждый раз, когда клоуны под нее танцуют, нам с Мишей как-то не по себе.
Глава III
– У меня в повести появился ребенок.