— Что? — спросила она.
— Ничего.
— Давай выкладывай. Что такое?
— Ты мой фикус поливаешь.
— Земля засохла.
— Заботишься о моем растении.
С тех пор она перестала это делать.
В квартире была тесная кухонька, где Леонард варил и разогревал кофе, которого ежедневно выпивал не меньше галлона. На плитке стояла большая жирная сковородка. Однако все, что делал Леонард по части готовки, — это насыпал в сковородку смесь для завтрака «Грейп натс». С изюмом. Изюм удовлетворял его потребности в фруктах.
У квартиры была своя идеология. Она гласила: я сирота. Эбби с Оливией спрашивали у Мадлен, чем они с Леонардом занимаются, а она никогда не знала, что ответить. Они ничем не занимались. Она приходила к нему в квартиру, они ложились на матрас, Леонард с искренним интересом спрашивал у нее, как дела. Чем они занимались? Она говорила; он слушал; потом он говорил, а она слушала. Она ни разу не встречала человека, тем более парня, который был до такой степени восприимчив, так прислушивался и приглядывался ко всему. Она догадывалась, что эта свойственная психоаналитикам манера выработалась у Леонарда за годы, когда он сам ходил к психоаналитикам, и хотя у нее существовало еще одно правило: никогда не встречаться с парнями, которые ходят к психоаналитикам, Мадлен начала пересматривать свое отношение к этому запрету. Дома они с сестрой придумали специальное выражение, означавшее серьезные душевные беседы. Они называли это «говорить о своем, о тяжком». Если во время таких разговоров к ним подходил какой-нибудь мальчик, они, подняв головы, предупреждали: «Мы тут о своем, о тяжком». И мальчик, оставив их в покое, не появлялся, пока не кончится беседа. Пока не пройдет свое, тяжкое.
Встречаться с Леонардом было все равно что постоянно беседовать о своем, о тяжком. Когда она была с ним, Леонард все внимание сосредотачивал на ней. Он не смотрел ей в глаза, не душил в объятиях, как раньше Билли, но давал понять, что он в ее распоряжении. Он почти не давал советов. Только слушал и бормотал что-нибудь обнадеживающее.
Люди ведь часто влюблялись в своих психоаналитиков. Этого так называемого перенесения следовало избегать. Но что, если ты уже спишь со своим психоаналитиком? Что, если кушетка твоего психоаналитика уже превратилась в постель?
К тому же это «свое» не всегда было тяжким. С Леонардом было весело. Он рассказывал смешные истории невозмутимым голосом. Втянув голову в плечи, с глубокой печалью во взгляде он монотонно выдавал предложение за предложением.
— Я тебе никогда не рассказывал, что я умею играть на музыкальном инструменте? В то лето, когда мои родители развелись, они отправили меня пожить с бабушкой и дедушкой в Буффало. Нашими соседями были латыши, чета Бруверисов. И оба они играли на кокле. Ты знаешь, что такое кокле? Это вроде цитры, только латышского происхождения. В общем, я постоянно слышал, как мистер и миссис Бруверис играют на кокле в соседнем дворе. Звук был поразительный. С одной стороны такой как бы исступленный, перенасыщенный, но в то же время меланхоличный. В семействе струнных кокле — родственник с маниакальной депрессией. В общем, в то лето мне было до смерти скучно. Шестнадцать лет. Рост — шесть футов один дюйм. Вес — сто тридцать восемь фунтов. Курил траву по-черному. Обычно я курил в окошко у себя в спальне, а потом обкуренный выходил на крыльцо и слушал, как за забором играют соседи. Иногда приходили какие-то другие люди. Тоже музыканты. Они ставили садовые стулья в заднем дворике, садились там и все вместе играли. Настоящий оркестр! Оркестр кокле. Потом как-то раз они увидели, что я за ними наблюдаю, и пригласили меня к себе. Угостили картофельным салатом и виноградным мороженым, а я спросил у мистера Брувериса, как играют на кокле, и он начал давать мне уроки. Я ходил к ним каждый день. У них был старый кокле, который мне одолжили на время. Я занимался часов по пять-шесть ежедневно. Увлекся этим делом.
В конце того лета, когда мне пора было уезжать, Бруверисы подарили мне этот кокле. Насовсем. Я взял его с собой в самолет. Для него отвели отдельное место, как будто я Ростропович какой-нибудь. К тому времени отец от нас съехал. Так что остались только мы с сестрой и мать. А я продолжал заниматься. Стало так хорошо получаться, что меня приняли в ансамбль. Мы обычно играли на этнических фестивалях и на православных свадьбах. Наряжались в народные костюмы: вышитые безрукавки, рубахи с пышными рукавами, сапоги до колен. Все, кроме меня, были взрослые, большинство латыши, но и русские тоже. Коронный наш номер был — «Очи черные». Только это меня и спасло в старших классах. Кокле.