Он-то лучше Алешки Розума иль кадетика Сумарокова знал царя-трудника, еще живого… Знал, что давно болеет Петр Алексеевич, хоть и вскакивает частенько с постели.
Лечиться, лечиться следовало бы, а его нелегкая на Ладожский канал понесла. Единственное лечение и для других простуженных было — сивуха из Преображенского ушата. Смех и грех ведь… Сам о те годы видывал: в только что устроенном саду, названном лукаво Летним, по единой команде запирались под гвардейские шуточки все ходы-выходы — и те же гвардейцы-преображенцы вносили на ружьях, как на коромыслах, двухведерные ушаты. Со знатной кружицей на борту. И кто ни встретится — пей за здравие царя Петра! Болеет, мол, царь. Боярин ли, купчина ли, боярыня ли, сударыня ли какая захожая — пей во здравие, чтоб царь-батюшка поскорей поправлялся! Отказаться никак нельзя: преображенцы не шутят. Глотает иная вместе со слезами горькое с посолонью. Все аллеи, только что утрамбованные битым кирпичом, сивухой пропахли. Даже ему, сановному дурню, досталось. Истинно, за грехи! Ведь вздумалось, как вспомнит, тогда по летней теплыни на такое диво поглазеть. Как же: липы да клены, дубки да вязы и всякая заморская поросль, еще и тени-то не дававшая, даже для себя, а обочь под ней — голые греховодники, греки да голые матроны. Ну, индо иные срамное место ладошечкой прикрывают. Как и пучеглазые греки — фиговым листиком. Феофан, слава Богу, по заграницам в молодости повидал свету, а туда же: вслед за боярынями и толстомясыми купчихами, у которых одно только вожделенное: ха-ха да хи-хи! Вот и дождался: стоеросый преображенец, знавший же, конечно, и сан его, и лицо, сует под нос заветную кружицу:
— Испей, отче Феофан, здравие Петра Алексеевича!
Он здешние порядки знал, не стал чиниться: грешные очи зажмурил — и всю кружицу бессловесно в себя втянул. Едва сил достало перекреститься да прошептать:
— Прости, Господи…
Преображенцы тем временем какую-то боярыню спымали, а из-за куста акации, как из-за редута, — сам царь Петр во всей грозной простоте. С болезной постели встал опять? С дубинищей-то заветной! Но со словами разлюбезными:
— Благослови, отче Феофан.
Благословил жгучие очи царя, но не удержался, слезу пустил:
— Пьян я, Петр Алексеевич… прости меня Господи…
— Попрошу — простит. Иль не уважит царя?
Маленько отдышался, ответил с меньшей кротостью:
— Для Господа все едины — что цари, что смерды последние, поелику…
— Поелику — не гневи! — взмахнул он по привычке дубиной, которая только для смеха и называлась тростью. — Я-то тебя прощу, за твою великую ученость, а тот, кто будет после меня?..
Саженным, никому и ничему не подвластным шагом, словно и не баливал, зашагал дальше, к своим поставившим на землю ушат и вытянувшимся преображенцам, а Феофан тогда горестно отметил: «Титан с дубиной самодержавной, а спина-то горбится…» И лицо ему не понравилось: одутловатое, землистое. Да ведь царю что, и горюшка мало: сам из ушата заветной кружицей испил и каждому преображенцу из собственной руки поднес. Преображенцев, как ни крепки, и без того шатает, а царю в таком доверии не откажешь. По жидким, еще молодым аллеям Летнего сада понеслось: «Виват! Виват! Виват!..»
Это было последнее свидание с Петром Алексеевичем…
Вскоре из-под часто ломавшегося пера вырвались горестные строки: «Что се есть? До чего мы дожили, о россиане? Что видим? Что делаем? Петра Великого погребаем!»
Все это мигом вспомнилось при взгляде на засмурневшего Алешку Розума, которому что-то нашептывают драчуны-кадетики… Горечь у хлопца была спотайная. Долго в себе держал — да не удержал. Натура груба, а душа-то мягкая. Издали, из своего укромного кабинетика Феофан Прокопович принялся утешать:
— Бог даст, Бог даст, и без царя Петра носом в землю не ткнемся… Дубинка ли царская, трость ли герцогская — терпи. Не изволь перечить. Жизнь твоя понюшки табаку не стоит…
Он достал осыпанную алмазами табакерку, подарок Анны Иоанновны при восшествии на престол, но баловаться табачком передумал…
Опять задумался. Накрепко.
Про оторванный рукавчик виршеплета Алексашки Сумарокова, конечно, напрочь позабыл.
V
Не забыл про то сам Алексей.
Он достал черный, отороченный серебряным галуном рукавчик и внимательно осмотрел его. Разговоры про дрянное сукно, которое купчики-голубчики поставляют для армии, доходили и до такой глуши, как церковный клирос. Но здесь сукно нигде не порвалось, выдержало пастушью руку — не выдержали нитки. Из этого Алексей заключил: сукно-то не чета нашенскому, из-за морей, а вот нитки сучили какие-нибудь чухонки.