Чувствительный Сумароков выдернул из-за обшлага платок и прикрыл глаза. Ему не хотелось, чтоб старик видел волнение, но как скроешь душу?
— Не плачь, мой друг. Видишь, иду к Елизаветушке. Соскучился…
— Господи, Алексей Григорьевич! Ты еще можешь шутить?
— Шутя прожил жизнь, шутя и помирать надо. Вот оду… или как там грустное называется?..
— Элегия…
— Элегию эту самую пиши без шуток.
— Напишу, Алексей Григорьевич. Но ведь мы еще сходим на медведя? Ты поправляйся, не огорчай меня…
Сумароков не замечал, что говорит с Алексеем Григорьевичем уже как с потусторонним. Никогда раньше, при своей древнедворянской воспитанности, не допускал «тыканья», а тут само собой выходило:
— Ты живая память о прошлом царствовании — как нам без тебя?
— Да уж как, Алексашенька, придется, — и на костыле не в силах стоять, опустился опять на кровать. — Что бы тебе такое подарить на память?.. А, табакерку! Дар моей государыни — и о ней, и обо мне память.
Он дернул один из многих шнуров, свисавших к кровати, розовый, как заметил Сумароков. Сейчас же предстал не слуга — личный секретарь, довольно молодой человек, даже с какого-то бока вроде и родственник графу.
— Мой милый, найди табакерку… Да, да, с портретом Елизаветы.
Она любила, чтоб на подарках были ее портреты. Женщина, чего ж стесняться своей красоты. Эту табакерку из ляпис-лазури[14], осыпанную бриллиантами, среди которых был и очень крупный, делали уже в последние годы, но на портрете Елизавета была, как всегда, молода. Алексей поцеловал портрет, прежде чем передать табакерку Сумарокову.
Недолгая беседа, а утомила. Закашлялся, замахал руками, чтоб друг уходил. Не хотелось ему оставаться в памяти умирающим…
Вместе с доктором и священник пришел. С целым церковным притчем.
Соборование…
Колокольцы еще звенели на дороге в Москву, а следом, на фельдъегерских, уже неслась скорбная весть:
— Скончался!
Однако не сразу эта весть у Сумарокова облеглась в стихи. Не писалось. Ломались перья. В клочья летела бумага.
Как писать?! О чем писать?!
Должно было пройти некоторое время, чтобы улеглась душевная рана.
И лишь тогда явились из-под очередного пера эти строки:
Он превозмог начальную скорбь и выразил то, что составляло сущность их давних отношений:
Элегию он передал Кириллу Григорьевичу, который от всех последних тревог укрылся в своем подмосковном Петровском, которое давно уже звали Разумовским.
Известно, беда не приходит одна. Надо же было так случиться, что через несколько дней по смерти брата умерла и Екатерина Ивановна, жена Кирилла, которую сосватала когда-то Елизавета. Жили неважно, хотя нажили шесть сыновей и пять дочек, — слишком много увлечений было у гетмана, — но смерть все примиряет. Кирилл похоронил брата и жену в общем склепе, в Благовещенской церкви Александро-Невской лавры. Он, верноподданный перед братом и не совсем верный перед женой, воздвиг им общий великолепный памятник, в виде триумфальных ворот, с общей же и эпитафией: «Здесь погребены тела в Бозе усопших: рабы Божией графини Катерины Ивановны Разумовской, урожденной Нарышкиной… и раба Божия Римскага и Российскага графа Алексея Григорьевича Разумовского, российских войск генерала-фельдмаршала, обер-егермейстера, лейб-кампании капитан-поручика, первага камергера, лейб-гвардии коннаго полку подполковника, орденов Российских святого Апостола Андрея, святого Александра Невскаго, Польскаго Белаго Орла и святые Анны кавалера, родившегося 1709 года Марта 17-го дня, скончавшегося в Санкт-Петербурге 1771 года Июля 6 дня, жившаго 62 года, 4 месяца и 19 дней».
Кирилл особо помнил эти девятнадцать несчастных, последних дней. Умирал не только старший брат — умирал сам род Разумовских.
Видел Кирилл, как разбредалось по свету могучее казацкое племя. Что уж говорить о других, если племянницы Дараган, Августа и Елизавета, затерялись где-то по Европам и стали причиной слухов, домыслов и анекдотов.
Селяви! Такова жизнь.
Послеславие
14
Ляпис-лазурь (лазурит) — минерал темно-синего цвета, идущий на разного рода поделки, украшения.