Так вот она и оказалась в очередной походной палатке, над которой развевался трехцветный флаг: синее с белым или белое с красным — путалось все в глазах. Да не настолько же, чтобы в конце концов не понять: царь, сам русский царь ее удостоил!
Вот как в былые времена становились царицами, а потом и полными императрицами. Куда Лизке до того! Мать построила для нее дом на Васильевском острове, отрядила в учителя француза, какого-то дьячка, чтоб научили ее танцам и кой-какому письму, а в довершение ей, шестнадцатилетней, — батюшкина денщика, за какие-то грехи сосланного в Казань, а теперь вот возвернувшегося в роли главного воспитателя. Так матушка повелела, отдавая ее в полную власть Александру Борисовичу Бутурлину.
В этом домике он и занимался ее воспитанием…
Грешить нечего: дом хоть и обветшал, а еще держится. О пяти хороших стенах, с верхней светелкой, с пристройкой для слуг, с другой пристройкой для разных развеселых приживалок, с поварней, с конюшней, с несколькими сержантами в крохотной кордегардии. Которая, впрочем, в беспробудный кабак превратилась… Но кому пожалуешься?
Ей ясно сказали: живи пока, цесаревна, да в «политикес», смотри, не играй.
И она жила. В нищете и заброшенности, в петербургской глухомани и дикости. Считала каждую копейку и каждой копейке кланялась. Все по счету, все на казенный кошт отпускали. Будь то рыба иль мясо, капуста иль дрова. Вино или материя для портнихи, чтоб наготу цесаревны прикрыть. Развлекатели и те предусмотрены заботливой государыней. Цени, неблагодарная цесаревна… и больше о сержантах Шубиных не помышляй!
Спасенная от монастыря подружкой Настей, роду все-таки Нарышкиных, она утешилась и ни о чем таком не помышляла. Жила как жилось, птица в бедности веселая. Все-таки у нее кой-какие именьица батюшкины, дареные, сохранились, не все же захапали курляндские оглоеды. «Дворик» помаленьку расширялся: даже новые пристройки появились. При всех казенных ограничениях придворный штат постепенно увеличивался. Теперь его уже составляли: два фурьера, четыре гувернантки, или «мадамы», несколько фрейлин, два человека для варки кофе, целый сонм лакеев. Ну и в последнее время девять музыкантов да двенадцать песенников, иначе бандуристов. Все с доброй руки Феофана Прокоповича, который потихоньку ей своих хохлят подсовывал. При всем расширении усадьбы мест уже не хватало.
Все же для очередного песенника нашли отдельную комнатенку. Просто выкинули нескольких оголтелых подруг-приживалок, называвшихся фрейлинами, а больше служивших для утехи солдат-караульщиков, хотя кого тут было караулить?
Стало потише, да и место новому песеннику нашлось. Комнату вымыли, вычистили и поставили крепкую, на рост песенника, кровать, крепкий же стол, несколько несуразно громоздких стульев — какие нашлись, приляпали на стене полку для мисок и оловянных блюд, а также для кубков и винных корчаг, — вино ему по штату полагалось. Стало быть, всему свое место и свой почет.
Елизавета самолично осмотрела новые покои и, как бы в предвкушении будущего, повелела своему дворецкому:
— Нового певуна не обижай.
— Как можно, матушка-цесаревна!
— Неможно. Истинно тебе говорю.
— Истинно и слушаюсь, матушка-цесаревна, — хитровато поклонился дворецкий, который был, конечно, вдвое старше; после случая с сержантом Шубиным не баловала Анна Иоанновна молодым услужающим людом, можно сказать, ненавидела всякого, кто был моложе ее. Охранные гвардейцы и те из старых инвалидов.
Одно исключение — певчие да бандуристы. Здесь Феофан Прокопович усердствовал, Бирон не мог ему все-таки отказать. Да на старые пропитые глотки и нельзя было полагаться, а песенному люду, как поднатореют, предстояло и в главном дворце веселие творить. Как повторял их покровитель: «Веселие — велие!» Слова-то эти самой императрице предназначались, не шутка!