— Так и думаю: потреба. Такая черкесская, приметная личина! А ну как государыня изволит поинтересоваться, как пресветлая цесаревна живет-поживает? Не скучает ли? Кто ее влечет-развлекает? В обморок упадет, право. Не случилось бы лихой беды, как с Шубиным…
— Типун тебе на язык! — гневно вскочила Елизавета. Настасья поняла, что заболталась. Головой припала к высокому плечу царственной подруги:
— Прости меня, длинноязыкую… Все из любви к тебе, моя цесарушка.
Лизавета и всегда-то не могла долго сердиться, а теперь чего уж? Нашло — да и прошло. Злой пылью порхнуло в глаза — и все.
— Только впредь о несчастном сержанте не поминай!
Алексей делал вид, что ничего не понимает. Да и что он мог понимать? Разве одно: осерчала…
— Прикажете выйти… пока?.. — Он встал, напруженно и повинно.
— Приказываю… пить! — топнула ногой Елизавета. — Воспитанный кавалер не замечает дамских огорчений.
— Да кто ж его воспитывал, Лизанька? — И Настасья встала.
— Верно! Кто? — вторично топнула Елизавета. — Садитесь. Все садитесь. Право, что это со мной?..
Она расхохоталась так же внезапно, как и осердилась. Щебет малопонятный меж подружек пошел:
— Смены-перемены?..
— Да еще какие!
— Радуемся ли?
— Надо радоваться, при таком-то казаке…
— Да уж чего лучше…
Теперь они в четыре глазынька уставились на присмиревшего Черкеса. Не стесняясь, рассматривали своего застольника, словно и не видывали. Он было и поднял уже свою чару, да опять поставил на стол. Дамы в смехе, как и в гневе, могли и вино утопить. Видимо, потому опять и вопросил:
— Иль не к столу я? Дозвольте откланяться…
Спохватилась Настасья:
— Ой, заговорили казака! За твое здравие, хороший ты наш! За твой глаз свет-горючий! За голос твой негасимый! За бородку твою, Алешенька, которую жалко сбривать… Так ли я говорю, Лизанька? — повернулась она к подруге.
— Так, все так, — согласилась Елизавета. — Действительно, накатило что-то на меня… Выпей, Алексей. И мы выпьем, грешницы. А потом ты нам споешь да сыграешь. Не обиделся?
— Что вы кажете, господыня-цесаревна. — Он до сих пор все-таки не знал, как величать свою царственную, но вроде бы и простосердечную хозяйку.
— Так и кажу, — по-своему истолковала Елизавета его малороссийскую оговорку. — Кажу — не указываю. Спой, Алексей.
Он придвинул к себе бандуру, но Настасья запротестовала:
— Лизанька? А пиво-то не обидится?
— Да чего ему обижаться. Наливай, коли так, Алексей, — ободряюще кивнула ему. — Я хозяйка, а ты здесь — хозяин.
— Вот это верно! Вот это по мне! — зашлась в довольном смехе Настасья.
Выпили и пива. Выпили еще венгерского. А потом уж Алексей сам решился:
— Время як раз. Вось як захмилию?
Он встал, даже попятился немного, чтоб высокая спинка стула не мешала, склонил голову, постоял в задумчивости — и вдруг ударил по струнам, в лад своему голосу:
Почудилось? Или в самом деле слеза по смуглой щеке в бороду скатилась? Сама-то Елизавета просто шелковым голубым платочком утиралась — от жару, от духоты, наверно. В горнице было натоплено, сидели-то в одних сарафанах, по-домашнему, разве что бархатная душегрея разверстую грудь прикрывала.
— Алексей?.. — что-то хотела сказать, да не сказала.
Уже Настасья договорила:
— Неуж так плоха твоя доля? В слезу ты нас вгонишь…
— Як поется, — повинился он, но было видно: приятно это замечание.
Сколько они сидели молча? Алексей еле слышно струны перебирал, они платочки в руках теребили. У Елизаветы голубенький, под цвет сарафана, у Насти малиновый, тоже под цвет. Если бы Алексей был внимательнее, если бы приучился к их манерам, нашел бы этот момент воздыхательным. Ничего такого они не слыхивали. А сердчишко-то, хоть дворцовыми привычками и затертое, — оно не женское ли?
Но ведь и он хорош, неотесанный хохол! Не дал одуматься толком, не дал манерно погрустить, как снова вдарил по струнам, еще гуще, еще басистее:
Вот и пойми их! Теперь они смеялись, открыто и непотребно. Обида захлестнула. Над долей его подневольной смеются? Над жизнью?..
Алексей плохо уже соображал. От вина ли, пива ли — скорее всего, от своих же песенных заклинаний. Нужна им, под вечным солнцем родившимся, какая-то темная доля!