Алексей вроде как оправдывался. За дверями, из этой черной прихожей выводившими в чистые горницы, слышался топот оставшихся горничных и голоса, не тихие. Одна удивлялась:
— И чего государыню-цесаревну прямиком в баню понесло?..
Другая отвечала:
— А то не знаешь! Баню-то кто топил? Алешенька, свет ненаглядный…
Его дрожь колотила от этих переговоров. Ни Карпуша, ни кучера тем более ничего, конечно, не слышали, с горлачом под свои же голоса беседовали, а он-то хребтом чувствовал женские пересуды.
— Не наше с тобой дело, а все ж чудна любовь-то…
— Чай, и лучше бы нашла!
— Да зачем лучшего? Не в замужество с ним ититъ?
«Ваша думка, сарафанницы… можливо, и моя», — с отрешенным сознанием подумал Алексей и кивнул Карпуше:
— Возлей, друже.
Карпуша, видать, давно к нему присматривался. Налил чуток да еще и упрекнул:
— А что я тебе говорил, Алексей Григорьевич? Держись от здешних чухонок подальше! Догадалась?
— Как не догадаться, — уже самолично пригнул Алексей горлач. — Ведьма голозадая ее чуть с ног не сшибла…
— Плохи твои дела, — все понял Карпуша. — Выгонят тебя. Может статься, и под кнут…
— Можливо…
— Вот я и говорю, я говорю! А ты не пей, тебе теперь не до питья. Чего доброго, эти же кучера и отдерут, — без злости кивнул он на собутыльников. — По единому, ежели, слову!
Кучера мало что в их разговоре понимали. Не вникали вовсе. Разве что друг перед дружкой бубнили:
— Если б не наши добрые лошадки…
— Да-а, не унести бы ног…
— Мушкеты! Что мушкет!.. Раз стрельнул, а уж перезарядить не успеешь…
— Когда успеть! Волчары нынче свадьбы водят, в большие стаи сбиваются. Я уж и крест с шеи вытянул, поцеловал на прощанье…
— А все лошадки-спасители! Как горлачик первый усидим, надо им хорошего овсеца задать…
О лошадях думали, а сами все пригибали да пригибали полуведерный глиняный горлач. И Алексей за ними тянулся, в свою очередь думая: «Она-то на ночь глядя ко мне пустилась… чуть волкам в зубы не попала… а я-то, окаянец несчастный!..» Слезы глаза заливали. Кучера сами ослезились при упоминании о волчьей погоне, ничего не замечали. Но Карпуша хоть и пил, но все примечал. В очередной раз придержал руку:
— Тебе нельзя, Алексей Григорьевич. Ну как к ответу призовут?..
Как бы подтверждая его прозрение, набежала долго пропадавшая Дуська:
— Зовут!
Тоскливо посмотрел Алексей на всезнающего Карпушу, с которым успел сдружиться, и побрел вслед за Дуськой.
В предбаннике горели уже все три свечи. Откуда-то взялось небольшое настенное зеркало. На столике, придвинутом к угловой скамье, были разложены гребенки, какие-то банки-склянки, полотенца, чепчики. Алексей медлил идти дальше и тупо рассматривал все это. Уже Дуська в спину подтолкнула:
— Иди, чего стал?
Он вошел, покаянно скидывая шапку:
— Простите, ваше высочество, окаянца…
Была ли здесь свеча да была ли и другая горничная — он ничего не видел. Только голос услышал, с верхней полки:
— А что, моду такую взяли — в шубах париться?
Он не мог вынести этого спокойного, вроде бы и незлого голоса. На колени бухнулся, лбом прямо на полок, и от рыданий не мог слова сказать.
Его сверху нешуточно лупили по спине, по чуприне скатавшейся, но что веник! Кнут требовался, кнут плетеный…
И совсем его доконала рука, свесившаяся с верхнего полка на его разом взопревшую голову. Рука перебирала свалявшиеся волосы; рука пахла весенней разогретой березой и еще чем-то очень знакомым, сейчас как раз и карающая своей ненужной лаской.
— Уж лучше бы, государыня-цесаревна…
— Я сама знаю, что лучше, что хуже!
Рука дернулась вверх, не мешая ему биться лбом о мокрые, еще от прошлого веника навощенные доски.
— Ну, хватит! — требовательно, но помягче, упал на его голову верховой голос. — Ду-уська! — еще воззвал; когда хлопнула дверь, уже яснее: — Раздень недогадливого мужика. Видать, забыл, как в баню ходят!
В предбаннике раздевали ли, сам ли разделся — все истинно в банном пару. Дверь-то ведь оттуда, из нестерпимого жара, настежь распахнулась, хохочущая светлая тень метнулась к холодным дверям и дальше, в сугроб, все с тем же ошалелым зовом:
— Дуська! Фруська! Держите меня!..
Видно, держали, видно, всем скопом несли обратно, потому что голая оснеженная пятка, лягаясь, пребольно саданула ему в лицо.
— Готов ли мужик-то? — уже глухо, из самого пара, который через открытую дверь смешивался с паром морозным.