Елизавета легкомысленно смеялась, а у него кровь закипала!
Вот и сегодня, собираясь в отъезд, заметил роскошную, забрызганную грязью карету. Зима отступила, но сухое время еще не пришло, окраины Петербурга тонули в непролазной грязи. Даже вышколенная герцогская шестерка крупных прусских лошадей едва проволоклась к «малому дворцу» — считай, купеческой усадебке средней руки. Колеса не крутились, юзом пробивали болотное месиво. То-то мягко на пуховых подушках!
Алексей в свою пролетку тоже пару впряг. Здесь оплывший торфяник, а в лесах будет заплывший водой снег. Может, и верхом придется: в пролетку седло бросил.
Хоть и с заднего двора, но медлил отъезжать. У кареты двое кучеров толклись, трое верховых офицеров. Недолго и спросить: «Кто таков?»
Это не «Слово и дело!» — но если и кнутом просто отделают, врагу не позавидуешь. Алексей за полотном воротницы стоял, время выжидал, чтобы неприметно уехать.
Но герцог на этот раз пробыл недолго: прямо с крыльца прыгнул на подножку подогнанной кареты — и только бичи засвистели!
Сейчас же и Елизавета на заднее крыльцо выскочила, не решаясь в своих еще зимних, коротких сапожках ступить в грязь разливанную. Алексей ботфортами пробуровил ей навстречу. Был он не то в полувоенном, не то в полудворянском одеянии, без шпаги, на которую не имел права.
— Как хорошо, Алешенька, что ты не уехал!
— Чего хорошего, господыня-цесаревна?
Она не замечала его угрюмости. И без того золотистая, сейчас утренним светом навстречу ему светилась.
— Указ, Алешенька! Герцог привез указ! Я трижды государыню просила, чтоб было дворянское звание у моего главного управителя и гоф-интенданта. Без того, мол, нельзя. Все-таки разбросанные поодаль батюшкины имения, разъезды, спросы-расспросы на дорогах. Как бы царскую милость неосторожным подозрением не омрачить… Вот! — протянула она царственно прошуршавший лист.
Хорошо читать Алексей не научился, да и в гневе был. Подпись однако глаз поймал: «Анна».
— Не велика ли цена, цесаревна?
— Дурак… дурачина! Поезжай, пока я сама не огневалась… Постой! — не успел он повернуться, как остановила, убежала во внутренние покои.
Недолго там пропадала, вынесла на вытянутых руках шпагу о всех подобающих ремнях.
Ясный, как и улыбка, голосок:
— Опояшься, Алешенька.
Он непривычно, неловко застегивал пояс, лучезарно смотрела на него, пока нахмурясь, не вспомнила:
— Умирает государыня… Успели! Наверно, это последний ее указ…
— С тем и приезжал герцог?
Никогда ее такой Алексей не видел, даже тогда, в незадачливой бане…
Малый, ухоженный, цветущий ротик вдруг потемнел от злости и сжался в тугой, смертный бутон. Белое, округлое лицо пошло пятнами, рука потянулась к эфесу, кое-как просунутому к ножнам. Он уловил это движение, встал на колено… чтоб ей удобнее было с крыльца рвануть на себя наказующую смерть…
— Простите, ваше высочество… Не обучен я этикету.
— Да? Однако ж встал на правое колено! — как всегда, внезапно и смягчилась она, опять засияла невинным ликом.
— Так ведь приходилось сопровождать вас во дворец, насмотрелся… — не выдал он истинного, отчаянного побуждения.
— Насмотрелся? С козел-то? — еще яснее вспыхнуло белое, прекрасное лицо. — Теперь вправе из окна кареты наблюдать. Авось пригодится. Грядут большие перемены… Ступай с Богом, не серди свою господыню.
Он оглянулся во все стороны — и уже не к руке, к губам, сразу раскрывшимся, припал.
— Нет мне иной жизни, господынюшка моя…
— И мне нет, мой Черкесик… Ступай, — снова готова была осердиться. — Будут новости, дай знать. Не томи!
С этим напутствием и уехал в Гостилицы.
II
Новый облик — новые заботы. Не одни же Гостилицы были у цесаревны. Все подпало под руку главного управителя, для пущей важности названного гоф-интендантом. Еще от батюшки оставались поместья — под Петербургом, под Москвой, и даже в Малороссии. Внимания на дочерей, и на Анну, и на Елизавету, государь-батюшка мало обращал, а деревеньки дарил. То день ангела, то день очередной победы, а то и стыд заедал: эва, все-таки царские дочки! Когда Елизавете исполнилось тринадцать, надумал ей публично «крылышки подрезать». Мода тогда такая завелась: к платьям несовершеннолетних девочек на лопатках крылышки пришивать. Вот она и трясла пыль этими ангельскими крылами до поры до времени. Петр со всей своей решительностью вздумал уже в тринадцать годиков дочку во взрослую жизнь возвести, для чего и приказано было созвать наивеселейшую ассамблею. Когда гости собрались и изрядно ужа выпили, Петр потребовал ножницы, которые сам же и смастерил по немецкому образцу. Их немедленно подали на торжественном подносе, Петр возгласил тост «за невестушку Елизавет!» — кубок на пол швырнул, ножницы схватил — и чик-чик!.. Крылышки шелком ненужным свалились к ножкам дочери, которая немалым своим ростом была уже почти в отца. Как было в очередной раз не подарить деревеньку под хорошее настроение в самом ближайшем окружении Москвы? Да и мать, уж на что мало занималась последней дочкой, не могла же царской милостью пренебрегать. Так что у Елизаветы этих деревенек скопилось порядочно. В последующие темные годы не могло же все разбазариться.