Хлопцы на попонах в саду улеглись, а архиепископ Феофан, прислушавшись, предложил:
— Малые пусть поспят, а нам, Федор Степанович, самое время грехи замолить, — кивнул он на заметно полегчавший бочонок, поставленный как барабан, торчком, тут же в саду.
Время было еще первоосеннее, теплое. В хате, как ни упрашивала хозяйка, ни снедать, ни ночевать не решились. Хоть и чисто, а без блох не обойдешься. Кареты приспособлены для ночлега, чего же лучше.
— Спевают, а? — на голоса шел архиепископ Феофан; бывшие при нем монахи еле поспевали.
Полковник Вишневский тоже не решился пренебречь Божьим храмом, хоть и тянуло на сон.
А уж хозяйка, Розумиха-то, вприпрыжку догнала. Когда успела и переодеться? Плахта ярко-красная, с прозеленью, кофта под цвет весеннего луга, платок тюрбаном повязан, концами в роспуск по плечам, сапожки с крепким, молодым пристуком — ну, истинно молодица! Ей и самой дивно было, оправдываться начала:
— А-а, Розуми, ды без розуму! Часто ли гостейки шановные бывают?..
Выходило, что не очень-то часто. В хате казак-гуляка, да двое дочек несмышленых, да кроха сынку, да хоть и постарше который — велик ли кормилец? Пасет скотинку хуторскую, и то ладно. Есть еще первенец, уже женатый, отрезанный ломоть. На кого бедной жинке опереться?.. Хватит, отказаковали! Старый дурень служил где-то у гетмана Апостола — куда той гетманек подевался, туда и ум казацкий. Горилка ум заменила, лень непросыпная поле вместо сохи уминает. Одно горазд еще: деток в ночи духмяной чертоломить, право дело. Да остатние детки не приживаются в пьяной хате. Хоть ты, гостейка служивый, хоть ты, отче праведный, посуди: как им жить-то? С нынешними детками не знаешь, что делать. Не котята же, от пьяного батьки в подол не спрячешь. Старшенького от дури подколесной чуть не порубал — лихо его возьми, так и пустил топор что в татарина! В голову, в головенку-то родимую… Добро, что скользнуло вбочь. Добро, что под чубом закорилось и волосьем прикрылось, не видно. На людях сынку бывает, а как же! Просится в Киев либо куда, да старый дурень не отпускает. Ну, да ведь тоже в батьку! Сбежит и без спросу.
А пока так-то Розумиха плакалась, хоть и со смешком, уже и к церкви подошли.
Старая церковь, еще из дуба рубленная — сейчас-то все дубье по Десне извели. Паперть покосилась, но плахи-ступени еще держались: когда входили, услужливо покрякивали.
Полковник Вишневский, не воспринимая спертую духоту, в дверях остановился, а архиепископ Феофан прошел дальше. Кто его, в таком дорожном одеянии, мог признать? Ничем от сопровождавших его монахов не отличался. Разве что дородностью да бородой седовласой. Монахи-то неспроста были взяты молодые — в дороге всякое могло случиться. Они неназойливо, но крепко распирали локтями толпу, очищая для архиепископа дорогу. Ворчали по сторонам, качали чубами, но ничего, терпели. Всяк локтем вперед пробивается, хоть в жизни, хоть и в церкви.
Все же архиепископ в первые ряды не полез. Остановился по-за спинами. Частью из осторожности, частью и пораженный: на клиросе стоял явно тот, встречный пастух. Но каков: умытый, обутый в сапоги, в суконной, вполне казацкой свитке. Без шапки, конечно, и смоль кудрей, усов и молодой бородки стала еще приметнее.
К службе припоздали, а служили ведь здесь, как водится, с большими пропусками. Народ работный, только что с поля пришел, утром чуть свет опять вставать — можно ли осуждать престарелого батюшку или хоть и дьячка, тут, наоборот, еще нестарого, даже щеголевато молодящегося. На Это архиепископ Феофан и внимания не обратил. Весь слух его в «Херувимской» потонул. Нежные, поднебесные, истончившиеся голоса, над которыми вполсилы витал, прикрывал их от какой-то неведомой грозы еле сдерживаемый бас. Да, бас того пастуха. Едва ли и ноты знали, фальшь кое-где улавливалась, — но чистота, но праведная радость! Архиепископ Феофан утер рукавом скатившуюся слезу, а тут и «Аллилуйя» грянули. Бас пастуха вошел во всю несокрушимую силу, так что не один архиепископ поднял глаза к закопченному шатровому навершью. Право, шатался, поднимался дубовый шатер, сложенный из распиленных вдоль могучих бревен. Даже ропот в толпе прошел:
— Опрокинет ведь Храм Божий!
— Повздымает!
— Ридна мати, спаси нас!
— Божи-милостивец!..
Архиепископ Феофан сам истово крестился, и не только от набожности, но и от невольного, душе неподвластного страха. Очнулся от тычка в бок и радостного вскрика: