Выбрать главу

[Говорят, будто Якубович воскликнул: "По крайней мере, играть перестанешь!" Грибоедов лишился одного пальца на руке, что не помешало ему по–прежнему отлично играть на фортепианах. Н. Н. Муравьев был тоже пианист. (Примеч. П. И. Бартенева.)]. Грибоедов приподнял окровавленную руку свою, показал ее нам и навел пистолет на Якубовича. Он имел все право подвинуться к барьеру; но, приметя, что Якубович метил ему в ногу, он не захотел воспользоваться предстоящим ему преимуществом: он не подвинулся и выстрелил. Пуля пролетела у Якубовича под самым затылком и ударилась в землю; она так близко пролетела, что Якубович полагал себя раненым: он схватился за затылок, посмотрел свою руку, однако крови не было. Грибоедов после сказал нам, что он целился Якубовичу в голову и хотел убить его, но что это не было первое его намерение, когда он на место стал. Когда все кончилось, мы подбежали к раненому, который сказал: "О, sort injuste!" [О, несправедливая судьба! (фр.)] Он не жаловался и не показывал вида, что он страдает. Я поскакал за Миллером, его в колонии не было; я поехал в горы, увидел его вдали и окликнул; он приехал к нам, перевязал слегка рану и уехал. Раненого положили в бричку, и все отправились ко мне. Тот день Грибоедов провел у меня; рана его неопасна была, и Миллер дал нам надежду, что он в короткое время выздоровеет. Дабы скрыть поединок, мы условились сказать, что мы были на охоте, что Грибоедов с лошади свалился и что лошадь наступила ему ногой на руку. Якубович теперь бывает вместе с Грибоедовым, и по обращению их друг с другом никто бы не подумал, что они стрелялись. Я думаю, что еще никогда не было подобного поединка: совершенное хладнокровие во всех четырех нас, ни одного неприятного слова между Якубовичем и Грибоедовым; напротив того, до самой той минуты, как стали к барьеру, они разговаривали между собою, и после того, когда секунданты их побежали за лекарем, Грибоедов Лежал на руках у Якубовича. В самое время поединка я страдал за Якубовича, но любовался его осанкою и смелостью: вид его был мужествен, велик, особливо в ту минуту, как он после своего выстрела ожидал верной смерти, сложа руки.

25–го. Грибоедов перешел поутру на другую квартиру. Слух о поединке разнесся и дошел до Наумова. Никого больше в том нельзя подозревать, кроме капитана Быкова, который стоял вместе с Грибоедовым; но Наумов ничего не знает наверное. Его мучит любопытство: ему бы хотелось, чтобы мы все к нему пришли, повинились бы в сеоем поступке; тогда он принял бы на себя вид покровителя и, пожуривши нас за молодость, взялся бы поправить все дело, которое не требует поправления. Ему весьма обидно показалось, что мы сего не сделали; он напал на бедного Талызина, не смея на другого напасть, наговорил ему неприятностей и обвинял его в обмане. "Ты должен был все знать, потому что ты вместе с Якубовичем жил; для чего ты мне ничего не сказал и не говоришь?" Бедный Талызин клялся ему, что он ничего не знает. Тогда Наумов позвал к себе Якубовича, хотел из него все выведать самым глупым образом, но ошибся. Он стал уверять Якубовича, что он все знает. "Если вы все знаете, – отвечал ему Якубонич, – так зачем же спрашиваете вы меня? А я вам говорю, что поединка не было и что слухи эти пустые". Весьма приметно, что Наумов еще недавно имел такую власть; он хочет ее выказать; его любопытство мучает, и он хотел бы быть в состоянии рассказывать всем на ухо обстоятельства сего поединка, но ему не удалось и не удастся. Вечер мы провели у Грибоедова. Наумов посылал меня к себе просить; я пошел к нему, но не застал его дома.

26–го. Наумов прислал сказать Якубовичу, что полковник Наумов приказывает ему выехать из города, а что Сергей Александрович позволяет ему до вечера 27–го числа " Тифлисе остаться. Наумов сим подтверждает то, что я об нем выше написал.

27–го ввечеру Якубович уехал на Карагач в полк. Про рану Грибоедова распущено множество слухов. Унгерн слышал вчера, что пуля ударила его в ладонь и вылетела " локоть. <...>

25–го <декабря>. <...> Вечер я провел у главнокомандующего и сидел у Петра Николаевича до 2–го часа ночи. он мне рассказывал разные происшествия по службе. Между прочим, он сказал мне, что Алексей Петрович <Ермолов> очень сердится на Якубовича за случившийся поединок, и советовал мне чрез Грибоедова попросить Мазаровича, чтобы он объяснил дело генералу и устроил бы оное так, чтобы он не сердился и оставил бы оное. <...>

31–го. Я обедал у Алексея Петровича, вечер провел до полуночи у Грибоедова и встретил у него Новый год. Ужин был прекрасный, и все несколько подпили. Краузе показывал разные штуки. <...>

<1819 г. Тифлис.>

11–го <января> я был у Алексея Петровича, который говорил очень долго о разделении Польши с таким красноречием и с такими познаниями, что мы все удивлялись и заслушались его. Грибоедов проделывает с ним все те же самые штуки, которые он со мной делал, и надувает Алексея Петровича, который, верно, полагает <в нем> пространные и глубокие сведения. Грибоедов умен и умеет так осторожно действовать, что все речи его двусмысленны, л он тогда только дает утвердительное мнение свое, когда Алексей Петрович свое скажет, так что никогда ему не противоречит и повторяет слова Алексея Петровича: все думают, что он прежде тот предмет также хорошо знал. Я уже был надут им и видел ход его действий.

16–го. Мне кажется, Грибоедов придирается ко мне и что у нас не обойдется ладно. Вчера обедал я в трактире, и Грибоедов тоже. Пришел туда тот самый толстый Степанов, с которым я раз виделся на его квартире и который отказался от своих слов и просил извинения. Грибоедов не знал его. Увидя его, он спросил меня, та ли это особа, про которую прежде говорено было и которой я побоялся. "Как побоялся, – сказал я, – кого я буду бояться?" – "Да его наружность страшна". – "Она может быть страшна для вас, но совсем не для меня". Меня очень рассердило сие маленькое происшествие. Я дождался, пока Степанов ушел, а потом, подозвав к себе Амбургера, спросил у него громко при всех, слышал ли он суждение Грибоедова, который находит наружность Степанова грозною. Грибоедов несколько потерялся и не умел иначе поправиться, как сказав, что он ее грозною потому находит, что Степанов громаден. Тем и кончилось. Грибоедов почувствовал свою ошибку и все вертелся около меня. <...>

22–го я обедал у Алексея Петровича. Грибоедов отличался глупейшей лестью и враками. Я не понимаю, как Алексей Петрович может так долго ошибаться в нем. Он, кажется, к нему еще очень хорошо расположен, и мне кажется сие за счастье, что Грибоедов не остается в Тифлисе, а уезжает с Мазаровичем.

28–го. Уехал отсюда с Мазаровичем в Персию, к великому удовольствию всех, Грибоедов [3], который умел заслужить всеобщую нелюбовь. Мне кажется, однако же, что Алексей Петрович не ошибся на его счет. Он препоручил Грибоедову сделать описание случившемуся здесь землетрясению для помещения оного в ведомости. Грибоедов написал ужасную штуку: "Куринские льды с ревом поколебались, треснули и стремились к пучине"; тут был и гром, и треск, и стук, и страх, и разбежавшиеся жители, и опустелый город; землетрясение пять минут продолжалось и пр. и пр., и все написано так лживо и так нескладно, что было больше похоже на силлогизм человеческого преследования. Я узнал, что Алексей Петрович премного его благодарил за сие и расхваливал его; по отъезде же Грибоедова он приказал Могилевскому пересочинить все сие сызнова.

<...>

31–го <мая>. 30–го приехал сюда из Тифлиса Амбургер с депешами от Мазаровича. Он мне отдал две книги Малькольма, "Историю Персии", которая из Индии выписана, и письмо от Монкейта, приславшего оную. Он просит меня, чтобы я нашел здесь место для сына его 4–летнего, прижитого с армянкой в Тавризе. Вечер провел у меня Амбургер, и я, кажется, выманил у него славную персидскую грамматику с английским. Мы с ним долго говорили о Персии, о которой он весьма здраво судит. Он мне говорит насчет действий Мазаровича в Персии, что братья его совершенно пустились без стыда в торги и таскаются но базарам для закупки товаров, которые они намерены продать в России. Поведение такое, кажется, неприлично русскому поверенному в делах [4]. <...>