<Май>. Часто повторявшееся состояние исступления, в которое приходил Паскевич без всякой причины, возродило в нем, наконец, желчную болезнь, с коею он через несколько дней своего пребывания в Шулаверах и выехал в Джелал–Оглу.
По прибытии в лагерь за Бабьим Мостом болезнь его усилилась до такой степени, что к ночи, казалось, уже было мало надежды к его выздоровлению. Видя, сколько потеря его могла произвести беспорядка, и помня обещание, данное мною Дибичу, не оставлять его и быть терпеливым, притом же руководимый человеколюбием, я принял личное участие в его болезни и вместе с Грибоедовым, который ему был родственником, не оставлял его и служил как ближнему, стараясь сколь возможно его успокоить и помочь ему, о чем он и отозвался однажды благодарностью. <...>
<Июнь>. Однажды, потребовав меня к себе, Паскевич вспомнил о давнишнем намерении правительства нашего завоевать Астрабад и приказал в ту же минуту написать о сем предположение, которое он хотел послать к Дибичу, а отвечал ему, что сие должно было основать на подробных сведениях о морских и провиантских средствах наших в Астрахани и Баку, что мне было неизвестно, и потому я не мог взять на себя положения сего, особливо в столь короткое время, как он сего требовал. Он отнес ответ сей к недоброй воле моей и приказал непременно сделать, говоря, что я там был и должен все знать. Видя, что нечего делать, я занялся сим делом и чрез несколько часов представил ему записку, в которой были самые неосновательные предположения по сему предмету, что оговорено было и в самом рапорте, изготовленном мною от Паскевича к Дибичу. Записка сия, которая ровно не могла ни к чему служить, сначала ему понравилась, и он принял меня ласково; но, по прочтении рапорта, ему показалось что–то в ней несогласного с его образом мыслей, а потому он начал перемарывать оную и поправлять. Паскевич читал и перечитывал рапорт сей, но сам не постигал его; наконец, по обыкновению своему, рассердился и, сказав, что он неверно списан, приказал к себе принести черновой, нашел его во всем сходным с подлинником, наставил еще точек и запятых, так что смысл оного совершенно уже затмил, и, отдавая мне оный для отправления: "Voila, monsieur, – сказал он, – comme il faut strictement observer la ponctuation; tout depend de la" [Вот, сударь, как нужно точно соблюдать пунктуацию; все зависит от этого (фр.).]. Я не мог смеяться; но вышел из комнаты, встретил Грибоедова, которому и объяснил, сколько я затруднялся послать сию бумагу к Дибичу, прося его совета, как поступить в сем случае. Он мне сказал, что делать было нечего и что рапорт надобно уже было так отправить, что я и сделал; но, кажется, на оный и ответа не было, по крайней мере, ответ сей мне в руки не попадался. Я старался достать список впоследствии времени с сего донесения, дабы поместить оный, как редкость, в сии записки, которые я предполагал всегда продолжать; но не нашел к тому средств и оставил дело сие, которое могло подвергнуть меня большим неудовольствиям.
29–го числа <июня> на рассвете я отправился к Аббас–Абаду с Ренненкампфом и сотнею казаков. Я держался влево, дабы скрыть движение свое за продолговатыми возвышениями, идущими на расстоянии одной или полуторы версты от крепости, и, скрывшись за бугор, спешил казаков, оставил за бугром лошадей и выслал пеших людей за бугор, дабы оставить неприятеля в недоумении о числе людей, оставшихся за бугром. Хитрость сия, как я после узнал от самих персиян, имела полный успех; ибо они, предполагая, что у нас за горою засада и скрываются силы, не смели с большими силами напасть на нас и не истребили мой слабый отряд.
По вершине сего продолговатого бугра я прошел с пешими казаками до оконечности, подходящей под самую крепость, откуда спустил несколько человек влево, а сам поехал с несколькими казаками вправо для обозрения крепости. Мы подъехали с Ренненкампфом к развалинам стенок, оставшихся с северной стороны Аббас–Абада, как увидели персидскую конницу в числе 600 человек, переправлявшуюся через Араке и подвигавшуюся ко мне. Я хотел отступить на бугор и защищаться на оном до прибытия новых сил из лагеря; но Ренненкампф советовал лучше потребовать к себе казаков, отступать равниною, понемногу отстреливаясь, а между тем послать в лагерь с приказанием 3–й сотне поспешить прибытием к нам на помощь. На сем и решили. Мы дождались на месте казаков, оставленных на бугре, и, построив их в две линии, отступали с одною шагом, пока другая стояла лицом к неприятелю. Персияне также выстроились фронтом и пустились было на нас рысью; но, увидя порядок, в коем мы отступали, остановились и выслали фланкёров, что и я сделал, чтобы занять их до прибытия подкрепления. Между тем я посадил засаду из 20 казаков в деревне, которая у меня была на правом фланге, дабы отрезать фланкёров их, задающихся слишком вперед; но 3–я сотня казаков уже скакала ко мне на помощь, и неприятель, собрав фланкёров своих, начал отступать под самую крепость. Причиною сего отступления персиян, кажется, более всего было то, что они заметили толпы конницы, подвигавшиеся к нам из лагеря, в коем делалось следующее.
Паскевич, увидя из окон своих перестрелку, засуетился и рассердился. Грибоедов, который в то время был при нем, и другие его окружающие советовали ему послать ко мне подкрепление, говоря, что я могу погибнуть с горстью людей против такого сильного неприятеля. "Пускай он погибает! – отвечал Паскевич. – Если он расторопный офицер, то сам отделается; если же он плох, то мне не нужен, и пускай погибает!" Надеясь, однако, захватить персиян, которые бы слишком далеко заехали в ожидаемом им преследовании меня, он вскоре поднялся со всею кавалериею и выехал на высоты, которые были за моим правым флангом; но, видя, что неприятель стал отступать, остановился и послал за мною Бородина, который застал меня уже совершенно вне опасности и свободного от неприятеля на лугу за завтраком и сказал, что Паскевич сердит, бранится и требует меня к себе.
Я приехал к нему. Он напустился на меня с криком, спрашивая, как я смел завязывать дело, тогда как он меня послал единственно для того, чтобы заманить неприятеля и скакать в лагерь, дабы дать ему случай отхватить гнавшихся за мною. Я отвечал ему, что если в том была цель его, то он бы с большим успехом употребил казачьего офицера с несколькими казаками, но что я такого приказания никогда не получал и, напротив того,, имел приказание осмотреть крепость. Неправда, сударь, сказал он в сердцах. Тогда я ему напомнил, как он приказывал мне осмотреть ров крепостной,, и сказал, что я опасался еще ответственности за то, что не исполнил в точности сего приказания. После сих слов Паскевич перестал браниться; он постоял несколько времени на возвышении с конницею и возвратился в лагерь.
Июль <...> я продолжал заниматься еще своею обязанностью и в ту же ночь пришел еще к нему, Паскевичу,, с докладом. Он тогда был занят реляциею о победе над Аббас–Мирзою, которая никак не клеилась по его желанию. Писал ее Вальховский, писал Грибоедов, и все не выходило того, что ему хотелось. Просмотрев со мною принесенные бумаги, он обратился ко мне с дружеским видом: "Mon cher general! – сказал он, – faites–moi l'amitie d'ecrire de ma part un mot au general Sipiaguine, pour le prevenir de la viteoire, en lui disant, que les details ulterieurs viendront a la suite" [Дорогой генерал, сделайте одолжение, напишите от меня словечко генералу Сипягину, уведомьте его о победе и сообщите, что дальнейшие подробности следуют (фр.).].
Возвратясь в свою палатку часу во втором после полночи, я продиктовал Ахвердову, при мне находившемуся в должности адъютанта, письмо от Паскевича к Сипягину, в коем пояснено было вкратце все дело, не упустив ничего того, что могло служить к представлению дела сего в настоящем виде, т. е. победы, означив число пленных, знамен и проч. Но как я удивился, когда, по прочитании письма сего Паскевичу, я увидел, что он выходил из себя. "Кто это писал?" – закричал он. "Я писал". – "Кто писал?" – возразил он снова. "Писал Ахвердов по моей диктовке". – "Arretez–moi cet homme, – закричал он, – c'est un petit coquin" [Арестуйте этого человека, он мошенник (фр.).]. Я, разумеется, не арестовал его, а спросил Паскевича, чем Ахвердов провинился. "Вы, сударь, – отвечал он мне в пылу, – не поместили всего в реляции". – "Это не реляция, – сказал я, – а короткое письмо в предупреждение генерала Сипягина до отправления настоящей реляции, которую вы мне не приказывали написать". – "Вы, сударь, скрыли число пленных ханов: их взято семь, а не три, как вы написали". – "Их взято только три". – "Неправда, сударь, семь взято; сочтите их в палатке". В палатке точно сидело семь человек пленных с ханами, но в том числе были и прислужники их, что я ему и объяснил; но он не хотел принять сего. "Вы написали мало пленных, – продолжал он. – Алексею Петровичу Ермолову написали бы вы 30 ханов и 30 000 неприятельского урона, а мне вы не хотите написать семи ханов <...>. Но я знаю, что это все последствия интриг ваших с Ермоловым: вы хотите затмить мои подвиги и не щадите для достижения цели вашей славы российского оружия, которую вы также затемнить хотите, дабы мне вредить". Слова сии были столь обидны, что я не мог выдержать оных. "Ваше высокопревосходительство обвиняете меня, стало быть, в измене, – отвечал я. – Обвинение сие касается уже до чести моей, и после оного я не могу в войске более оставаться. Прошу вас отпустить меня теперь в Тифлис". – "Как вы смеете проситься?" – сказал он. "Я доведен до крайности". – "Но вы знаете, что теперь ни отпусков, ни отставок нет". – "Знаю, а потому и уверяю вас, что моя главная цель состоит единственно в том, чтобы не служить под начальством вашим; каким же образом достигну до оной, до того мне дела нет. Вы меня до того довели, что я буду счастлив удалиться отсюда под каким вам угодно будет предлогом. Угодно вам, отпустите меня; угодно, командируйте по службе; угодно, ушлите, удалите со взысканием, как человека неспособного, провинившегося, с пятном на всю мою службу. Я уверяю вас, что всем останусь довольным, бы не при вас служить". – "Хорошо, – сказал он с видом гораздо спокойнее, – я ваше дело решу ужо, а теперь прошу вас до того времени продолжать занятия ваши по–прежнему". Я пошел к Грибоедову, рассказал ему все происшествие и объяснил, что более в войске не остаюсь. Сколь ни было прискорбно Грибоедову, по родствуу его с Паскевичем, видеть ссору сию, но он не мог не оправдать поведения моего в сем случае [10].