Выбрать главу

В той же статье приводятся слова Грибоедова, сказанные приятелю его уже после написания "Горя от ума". Они меня очень поразили, между прочим и тем, что служат новым свидетельством тому, как часто авторы ошибаются в оценке свойств таланта своего. Он говорит: "Я не напишу более комедии; веселость моя исчезла, а без веселости нет хорошей комедии" [13]. Последние слова совершенно справедливы. Но дело в том, что в комедии "Горе от ума" именно нет нисколько веселости. Есть ум, есть острота, насмешливость, едкость, даже желчь; есть здесь и там, бойкие черты карандаша, схватывающего с удивительною верностью и живостью карикатурные сколки; все это есть – и в изобилии. Но веселости, без чего нет хорошей комедии, по словам Грибоедова, не найдешь в "Горе от ума". Это сатира, а не драма; импровизация, а не действие. О комических положениях, столкновениях, нечаянностях (естественно, а не натянуто и не произвольно вытекающих из самой сущности драматической басни) нет тут и помина [14]. Один Чацкий, и то, разумеется, против умысла и желания автора, оказывается лицом комическим и смешным. Так, например, в сцене, когда он, после долгой проповеди, оглядывается и видит, что все слушатели его один за другим ушли; или когда Софья Павловна под носом его запирает дверь комнаты своей на ключ, чтобы от него отделаться. Эта исповедь моя, по поводу "Горя от ума", покажется многим дикою и страшною ересью. Но я ни в чем не терплю преувеличения. Один из первых приветствовал я "Горе от ума" с живым сочувствием. Не только у нас, на сценическом безлюдии, но и на другой, гуще населенной сцене, например французской, комедия Грибоедова была бы блестящим явлением. У нас, после "Недоросля" и до "Ревизора", была она не только блестящей, но прямо из жизни выхваченной картиной; картина, может быть, слишком раскрашена, немного натянута; в ней, может быть, выдается более сам живописец, нежели изображенные им лица; но все же, повторяю, картина замечательная по бойкости кисти, по краскам и живости своей. Кажется, довольно и сказанного для беспристрастной оценки этого творения. Вероятно, и сам автор, несмотря на самолюбие свое и чадолюбие, которое присуще каждому автору, не пошел бы многим далее меня в определении достоинства комедии своей. Он был очень умен, образован, хорошо знал иностранные литературы, следовательно, не мог запрашивать у общественного мнения цену, слишком не подходящую к делу. Но наши присяжные ценители и судьи не связаны ни этими и никакими другими условиями. Они рубят сплеча того, кто им не по вкусу и не по нраву; зато уже любимцев своих торжественно и празднично закачивают, на усердных руках своих до беспамятства и тошноты. Признаюсь, мне оскомину набили эти стереотипные прилагательные: бессмертная, гениальная, которые, по заведенному единожды порядку, привешивают к комедии "Горе от ума". Хотелось бы спросить этих господ: из каких доходов раздают они эти дипломы на бессмертие и гениальность? Какие личные права имеют они на подобные производства? Вообще критика наша необстоятельна: ей следовало бы воздерживать себя от неблагоразумной расточительности. Но широкой русской натуре тесно в условиях и законных пределах. Она перескакивает их. Ей, например, Мольер не более известен, чем китайцам; но она не усомнится принести его и многих других в жертву Грибоедову. И так далее, везде и во всем. У нас встречаются писатели с дарованием, но писателей образованных очень мало. Оттого и критика наша или поверхностна, или сбивчива, когда ей захочется поумствовать и полиберальничать. Общественное мнение, по крайней мере в большинстве, подчиняясь этой критике, с каждым днем все более и более заблуждается и падает. Что ни говори, а все это признаки болезненности и отсутствия образованности.

А вы, которые изведали, исследовали, проверили, промерили на Руси все чернильные потоки, протоки, притоки, знаете ли вы, что в комедии "Горе от ума" есть и моя капля, если не меда и желчи, то, по крайней мере, капля чернил, то есть: точка. Угадайте, поищите. Нет, не находите! Так и быть: укажу я вам.

Скоро после приезда в Москву Грибоедов читал у меня и про одного меня комедию свою. После падения Молчалина с лошади, испуга и обморока Софьи Павловны (действие 2–е, явление 8–е) Чацкий говорил:

Желал бы с ним убиться для компаньи.

Тут заметил я, что влюбленному Чацкому, особенно после слов:

Смятенье, обморок...

Так можно только ощущать,

Когда лишаешься единственного друга... —

неловко употребить пошлое выражение "для компаньи", а лучше передать его служанке Лизе. Так Грибоедов и сделал: точка разделила стих на два [15]; и эта точка моя неотъемлемая собственность в бессмертной и гениальной комедии Грибоедова. Следовательно, и на мою долю надает чуть заметная гомеопатическая крупинка, о чем имею честь заявить нашим маклерам по части бессмертных и гениальных дел.

"Ух!" – скажете вы. "Ух!" – говорю и я. Меня самого пугает непомерная долгота письма моего. Каково же будет вам? Впрочем, виноваты вы сами. Вы задрали родным вопросом старого приятеля, который в немецком закоулке своем сидит, как заключенник в тюрьме, на одиночном и безмолвном положении. Вот меня и прорвало! Вперед будьте осторожнее <...>

Письма из Петербурга. 1828 г.

15 марта.

Вчера гром пушек возвестил нам приезд Грибоедова,; вестника мира с Персиею, вследствие коего приобретаем мы несколько десятков миллионов рублей и область Армянскую до Аракса. Приезд его был давно обещаем и очень ожидаем, так что государь собирался даже послать к нему навстречу, чтобы проведать, что случилось с курьером: мир был подписан 10–го февраля, следовательно, – ехал он нескоро. Я еще с ним не видался: вероятно, будет он хорошо награжден. Здесь говорят о значительном награждении героям персидским. Паскевичу миллион рублей, Обрескову, дипломатическому представителю, триста тысяч, генералам по сту тысяч [1]. После этого я согласился бы Паскевичем быть. Сейчас барышни поехали в русском платье в дворец на персидское молебствие <...>

18 марта.

Вчера видел Грибоедова, l'homme du jour [героя дня (фр.).], но, впрочем, я нашел в нем вчерашнего, то есть того же, он, без сомнения, был главным тружеником мира: во–первых, сто раз умнее других, да и знал народ персидский. Я очень рад за удачу его <...>

19 марта.

Паскевич – граф Ериванский, и дано ему миллион Рублей. Обрескову – анненская лента, невесте его триста тысяч рублей, которые принесли ей третьего дня в узле. Архарова, старушка, думала, что тридцать тысяч, и тут ей от радости сделалось дурно; узнав истину, она помножила и обморок свой на десять. Грибоедову – чин статского советника, Анну с бриллиантами на шею и четыре тысячи червонцев [2]. Всей армии, действующей или действовавшей против персиян, денежные награждения. В публике Паскевич затмил славу Суворова, Наполеона! О Ермолове, разумеется, говорят не иначе, как с жалостью, а самые смелые с каким–то. удивлением. Впрочем, кажется, он в самом деле в соображениях и планах своих был не прав. У провидения свои расчеты: торжество посредственности и уничижение ума входят иногда в итог его действий. Кланяемся и молчим <...>

27 марта.

<...> имели мы приятный обед у Вьельгорского с Грибоедовым, Пушкиным, Жуковским.

В Грибоедове есть что–то дикое, de farouche, de sauvage, в самолюбии: оно, при малейшем раздражении, становится на дыбы, но он умен, пламенен, с ним всегда весело. Пушкин тоже полудикий в самолюбии своем, и в разговоре, в спорах были у него сшибки задорные <...>

19 апреля.

Смерть хочется, приехав, с вами поздороваться и распроститься, возвратиться в июне в Петербург и отправиться в Лондон на пироскафе, из Лондона недели на три в Париж, а в августе месяце быть снова у твоих саратовских прекрасных ножек... Вчера были мы у Жуковского и сговорились пуститься на этот европейский набег: Пушкин, Крылов, Грибоедов и я. Мы можем показываться в городах, как жирафы или осажи: не шутка видеть четырех русских литераторов. Журналы, верно, говорили бы об нас. Приехав домой, издали бы мы свои путевые записки: вот опять золотая руда. Право, можно из одной спекуляции пуститься на это странствие. Продать заранее ненаписанный манускрипт своего путешествия какому–нибудь книгопродавцу или, например, Полевому, – деньги верные <...>