Паскевич, увидя из окон своих перестрелку, засуетился и рассердился. Грибоедов, который в то время был при нем, и другие его окружающие советовали ему послать ко мне подкрепление, говоря, что я могу погибнуть с горстью людей против такого сильного неприятеля. "Пускай он погибает! – отвечал Паскевич. – Если он расторопный офицер, то сам отделается; если же он плох, то мне не нужен, и пускай погибает!" Надеясь, однако, захватить персиян, которые бы слишком далеко заехали в ожидаемом им преследовании меня, он вскоре поднялся со всею кавалериею и выехал на высоты, которые были за моим правым флангом; но, видя, что неприятель стал отступать, остановился и послал за мною Бородина, который застал меня уже совершенно вне опасности и свободного от неприятеля на лугу за завтраком и сказал, что Паскевич сердит, бранится и требует меня к себе.
Я приехал к нему. Он напустился на меня с криком, спрашивая, как я смел завязывать дело, тогда как он меня послал единственно для того, чтобы заманить неприятеля и скакать в лагерь, дабы дать ему случай отхватить гнавшихся за мною. Я отвечал ему, что если в том была цель его, то он бы с большим успехом употребил казачьего офицера с несколькими казаками, но что я такого приказания никогда не получал и, напротив того,, имел приказание осмотреть крепость. Неправда, сударь, сказал он в сердцах. Тогда я ему напомнил, как он приказывал мне осмотреть ров крепостной,, и сказал, что я опасался еще ответственности за то, что не исполнил в точности сего приказания. После сих слов Паскевич перестал браниться; он постоял несколько времени на возвышении с конницею и возвратился в лагерь.
Июль <...> я продолжал заниматься еще своею обязанностью и в ту же ночь пришел еще к нему, Паскевичу,, с докладом. Он тогда был занят реляциею о победе над Аббас–Мирзою, которая никак не клеилась по его желанию. Писал ее Вальховский, писал Грибоедов, и все не выходило того, что ему хотелось. Просмотрев со мною принесенные бумаги, он обратился ко мне с дружеским видом: "Mon cher general! – сказал он, – faites–moi l'amitie d'ecrire de ma part un mot au general Sipiaguine, pour le prevenir de la viteoire, en lui disant, que les details ulterieurs viendront a la suite" [Дорогой генерал, сделайте одолжение, напишите от меня словечко генералу Сипягину, уведомьте его о победе и сообщите, что дальнейшие подробности следуют (фр.).].
Возвратясь в свою палатку часу во втором после полночи, я продиктовал Ахвердову, при мне находившемуся в должности адъютанта, письмо от Паскевича к Сипягину, в коем пояснено было вкратце все дело, не упустив ничего того, что могло служить к представлению дела сего в настоящем виде, т. е. победы, означив число пленных, знамен и проч. Но как я удивился, когда, по прочитании письма сего Паскевичу, я увидел, что он выходил из себя. "Кто это писал?" – закричал он. "Я писал". – "Кто писал?" – возразил он снова. "Писал Ахвердов по моей диктовке". – "Arretez–moi cet homme, – закричал он, – c'est un petit coquin" [Арестуйте этого человека, он мошенник (фр.).]. Я, разумеется, не арестовал его, а спросил Паскевича, чем Ахвердов провинился. "Вы, сударь, – отвечал он мне в пылу, – не поместили всего в реляции". – "Это не реляция, – сказал я, – а короткое письмо в предупреждение генерала Сипягина до отправления настоящей реляции, которую вы мне не приказывали написать". – "Вы, сударь, скрыли число пленных ханов: их взято семь, а не три, как вы написали". – "Их взято только три". – "Неправда, сударь, семь взято; сочтите их в палатке". В палатке точно сидело семь человек пленных с ханами, но в том числе были и прислужники их, что я ему и объяснил; но он не хотел принять сего. "Вы написали мало пленных, – продолжал он. – Алексею Петровичу Ермолову написали бы вы 30 ханов и 30 000 неприятельского урона, а мне вы не хотите написать семи ханов <...>. Но я знаю, что это все последствия интриг ваших с Ермоловым: вы хотите затмить мои подвиги и не щадите для достижения цели вашей славы российского оружия, которую вы также затемнить хотите, дабы мне вредить". Слова сии были столь обидны, что я не мог выдержать оных. "Ваше высокопревосходительство обвиняете меня, стало быть, в измене, – отвечал я. – Обвинение сие касается уже до чести моей, и после оного я не могу в войске более оставаться. Прошу вас отпустить меня теперь в Тифлис". – "Как вы смеете проситься?" – сказал он. "Я доведен до крайности". – "Но вы знаете, что теперь ни отпусков, ни отставок нет". – "Знаю, а потому и уверяю вас, что моя главная цель состоит единственно в том, чтобы не служить под начальством вашим; каким же образом достигну до оной, до того мне дела нет. Вы меня до того довели, что я буду счастлив удалиться отсюда под каким вам угодно будет предлогом. Угодно вам, отпустите меня; угодно, командируйте по службе; угодно, ушлите, удалите со взысканием, как человека неспособного, провинившегося, с пятном на всю мою службу. Я уверяю вас, что всем останусь довольным, бы не при вас служить". – "Хорошо, – сказал он с видом гораздо спокойнее, – я ваше дело решу ужо, а теперь прошу вас до того времени продолжать занятия ваши по–прежнему". Я пошел к Грибоедову, рассказал ему все происшествие и объяснил, что более в войске не остаюсь. Сколь ни было прискорбно Грибоедову, по родствуу его с Паскевичем, видеть ссору сию, но он не мог не оправдать поведения моего в сем случае [10].