Всё, что ты говорить о нашем воспитании, о чужестранных и междуусобных (прелесть!) подражателях, — прекрасно, выражено сильно и с красноречием сердечным. Вообще мысли в тебе кипят. Об Онегине ты не высказал всего, что имел на сердце; чувствую почему и благодарю — но зачем же ясно не обнаружить своего мнения? — покамест мы будем руководствоваться личными нашими отношениями, критики у нас не будет — а ты достоин ее создать.
Твой Турнир напоминает Турниры W. Scott’a [170]. Брось этих немцев и обратись к нам православным; да полно тебе писать быстрые повести с романтическими переходами — это хорошо для поэмы байронической. Роман требует болтовни; высказывай всё начисто. Твой Владимир говорит языком немецкой драмы, смотрит на солнце в полночь [171] etc. Но описание стана Литовского, разговор плотника с часовым прелесть; конец также. Впрочем, везде твоя необыкновенная живость.
Рылеев покажет, конечно, тебе мои замечания на его Войнаровского, а ты перешли мне свои возражения. Покамест обнимаю тебя от души.
Еще слово: ты умел в 1822 году жаловаться на туманы нашей словесности — а нынешний год и спасибо не сказал старику Шишкову. Кому же как не ему обязаны мы нашим оживлением?
136. А. А. ДЕЛЬВИГУ
Первые числа (не позже 8) июня 1825 г.
Из Михайловского в Петербург.
Жду, жду писем от тебя — и не дождусь — не принял ли ты опять во услужение покойного Никиту — или ждешь оказии? — проклятая оказия! Ради бога, напиши мне что-нибудь: ты знаешь, что я имел несчастие потерять бабушку Чичерину и дядю Петра Львовича — получил эти известия без приуготовления и нахожусь в ужасном положении — утешь меня, это священный долг дружбы (сего священного чувства).
Что делают мои Разные стихотворения? видел ли их Бируков Грозный? От Плетнева не получаю ни единой строчки; что мой Онегин? продается ли? кстати: скажи Плетневу, чтоб он Льву давал из моих денег на орехи, а не на комиссии мои, потому что это напрасно: такого бессовестного комиссионера нет и не будет. По твоем отъезде перечел я Державина всего, и вот мое окончательное мнение. Этот чудак не знал ни русской грамоты, ни духа русского языка (вот почему он и ниже Ломоноосова). Он не имел понятия ни о слоге, ни о гармонии — ни даже о правилах стихосложения. Вот почему он и должен бесить всякое разборчивое ухо. Он не только не выдерживает оды, но не может выдержать и строфы (исключая чего знаешь). Что ж в нем: мысли, картины и движения истинно поэтические; читая его, кажется, читаешь дурной, вольный перевод с какого-то чудесного подлинника. Ей-богу, его гений думал по-татарски — а русской грамоты не знал за недосугом. Державин, со временем переведенный, изумит Европу, а мы из гордости народной не скажем всего, что мы внаем об нем (не говоря уж о его министерстве). У Державина должно сохранить будет од восемь да несколько отрывков, а прочее сжечь. Гений его можно сравнить с гением Суворова — жаль, что наш поэт слишком часто кричал петухом, — довольно об Державине — что делает Жуковский? — Передай мне его мнение о 2-ой главе Онегина да о том, что у меня в пяльцах. Какую Крылов выдержал операцию? дай бог ему многие лета! — Его Мельник хорош, как Демьян и Фока. Видел ли ты Николая Михайловича? идет ли вперед История? где он остановится? Не на избрании ли Романовых? Неблагодарные! Шесть Пушкиных подписали избирательную грамоту! да двое руку приложили за неумением писать! А я, грамотный потомок их, что я? где я…
137. П. А. ВЯЗЕМСКОМУ и Л. С. ПУШКИНУ
25 мая и около середины июня 1825 г.
Из Михайловского в Москву.
Ты спрашиваешь, доволен ли я тем, что сказал ты обо мне в «Телеграфе». Что за вопрос? Европейские статьи так редки в наших журналах! а твоим пером водят и вкус и пристрастие дружбы. Но ты слишком бережешь меня в отношении к Жуковскому. Я не следствие, а точно ученик его, и только тем и беру, что не смею сунуться на дорогу его, а бреду проселочной. Никто не имел и не будет иметь слога, равного в могуществе и разнообразии слогу его. В бореньях с трудностью силач необычайный. Переводы избаловали его, изменили; он не хочет сам созидать, но он, как Voss [172], гений перевода. К тому же смешно говорить об нем, как об отцветшем, тогда как слог его еще мужает. Былое сбудется опять, а я всё чаю в воскресении мертвых. Читал твое о Чернеце, ты исполнил долг своего сердца. Эта поэма, конечно, полна чувства и умнее Войнаровского, но в Рылееве есть более замашки или размашки в слоге. У него есть какой-то там палач с засученными рукавами, за которого я бы дорого дал. Зато Думы дрянь, и название сие происходит от немецкого dumm [173], а на от польского, как казалось бы с первого взгляда. Стихи Неелова прелесть, недаром я назвал его некогда le chantre de la merde [174]! (Это между нами и потомством будь сказано). Статьи и стихов Шаликова не читал. Неужто он обижается моими стихами? вот уж тут-то я невинен, как барашек! спросите у братца Леона: он скажет вам, что, увидев у меня имя князя Шаликова, он присоветовал мне заменить его Батюшковым — я было и послушался, да стало жаль et j’ai remis bravement Chalikof [175]! Это могу доказать черновою бумагою. Твои каламбуры очень милы — здешние девицы находят их весьма забавными, а всё-таки жду твое о Байроне. Благодарю за Casimir (как бы выкроить из него calembour [176]? выгадай-ка). Ты, кажется, любишь Казимира, а я так нет. Конечно, он поэт, но всё не Вольтер, не Гёте… далеко кулику до орла! — Первый гений там будет романтик и увлечет французские головы бог ведает куда. Кстати: я заметил, что все (даже и ты) имеют у нас. самое темное понятие о романтизме. Об этом надобно будет да досуге потолковать, но не теперь; мочи нет устал. Писал ко всем — даже и к Булгарину.