Он восхищался стихами Вяземского о Ф. Толстом: «Под бурей рока — твердый камень, // В волненьях страсти — легкий лист», и хотел взять их эпиграфом сначала к «Кавказскому пленнику», потом — к «Цыганам». Вероятно, он читал в них формулу собственного характера. «Пылкость его души в слиянии с ясностью ума образовала из него… необыкновенное, даже странное существо, в котором все качества приняли вид крайностей», — вспоминал Плетнев. Более или менее таким его видели все — и друзья, и враги. Наиболее проницательным было дано усмотреть и еще одно — самое главное — артистическое начало, управлявшее этим «странным существом» во всех его внешних проявлениях — в дружеской беседе и враждебном столкновении, резкой эпиграмме и страстном признании, в безудержной веселости и озорстве, в тяжелом размышлении, в горе и смерти.
Сразу после гибели Пушкина его ближайшие друзья поспешили опубликовать документ важного концептуального значения. Это было хорошо известное письмо Жуковского С. Л. Пушкину от 15 февраля 1837 года, содержащее подробности последних дней поэта.
В этом письме выделяются несколько принципиально важных, «вершинных» моментов.
Один из них — спокойное мужество Пушкина в минуты жесточайших страданий. Это было совершенно верно, но в описании Жуковского оно приобрело легкий оттенок христианского мученичества. В письмо привнесен элемент художественной концепции; один из фрагментов этого письма лег потом в основу стихотворения Жуковского «Он лежал без движенья…» — о мертвом Пушкине, стихотворения необыкновенно сильного, где покойный друг Жуковского является осененным небесной благодатью.
С этим мотивом связан второй — реабилитации жены Пушкина, которой предстоит стать невинной жертвой злословия света.
Третий — и едва ли не центральный мотив письма — прямая духовная связь умирающего Пушкина с царем. Здесь важно все — и обращение Пушкина со смертного одра к Николаю с просьбой о прощении, и слово утешения и поддержки Николая Пушкину и его семье; записка царя, присланная с Арендтом и сказанные при этом слова: «Я не лягу, буду ждать», — и, конечно, мотив посмертных «милостей» семье Пушкина.
Этому мотиву сопутствуют два: скорби народа, нации и иностранных литераторов и дипломатов над смертным одром Пушкина.
Жуковский тщательно работал над этим письмом, отбирая детали и располагая их соответственно определенному замыслу. Две редакции письма, проанализированные исследователями, показывают, как и где он отклонялся от подлинной, виденной им картины. Он создавал, — совершенно сознательно, — тот образ Пушкина, в который сам верил лишь отчасти.
Накануне он сам писал смелую инвективу Бенкендорфу, который «покровительство» государя «превратил в надзор» и опутал Пушкина в последние годы незримой паутиной условий и обязательств.
Ему было прекрасно известно, что по распоряжению правительства были запрещены всякие публичные выражения народной скорби, вплоть до печатных некрологов, что тело Пушкина было увезено в Михайловское тайно от всех, ночью, в метель, при жандармском фельдъегере.
То, что он писал в письме, предназначенном к печати, была легенда — но локальная: не жизни, а смерти Пушкина. При точности деталей, даже переданных слов, вся картина оказалась идеализированной и подчиненной единому замыслу. Когда П. А. Плетнев, тоже бывший у постели Пушкина, прочитал это письмо, он, при всем своем уважении к Жуковскому, возмутился его «неточностью» и «сбивчивостью».
Письмо Жуковского нередко считалось началом официозной фальсификации образа Пушкина. Но это справедливо только отчасти. Легенда Жуковского была консервативной, но не официозной; мало того, она в значительной мере официозу противостояла.
В чем была ее особенность и ее тайное задание, — мы поймем, если вспомним, что десятью годами ранее тот же Жуковский был прямым организатором и составителем письма Николая I, посмертно обеспечивавшего семью Карамзина и официально признававшего заслуги историографа.
Сразу после смерти Пушкина Жуковский обратился к Николаю I с просьбой воздать усопшему такие же почести. Николай ответил отказом. Реальный облик Карамзина был уже облечен легендой: ангельская жизнь, ангельская смерть. Пушкин не поддавался такой идеализации: он был грешником — и в жизни, и в смерти.