Ночь выскочила как-то неожиданно, боком, словно крыса из водосточной трубы, и сверчки возвестили ей свою шумную хвалу изо всех щелей. Ах, майская ночь… разве дано кому достойно воспеть твою пьянящую, щемящую душу красоту? Россыпь крупной звездной крошки куполом на темно-синем небе? Пряный аромат уставших цветов, дремотно сложивших лепестки? Теплый ветер, полный нагретой пыли, в который то и дело вкрадывается прохладная струя, ласковой ладонью проводящая по мокрой от пота коже? Огромную желтую луну, запутавшуюся в ветвях платанов? Неясную тоску и томление в груди при одном взгляде на разлитое лунное серебро на ветвях, листьях, искрящемся асфальте, зеркальных лужах? Луна, луна… богиня ночи… богиня, лишающая покоя и сна, как же часто ты меня звала, когда в глазах плескалась пьяная муть, а душу грызла горечь, обида и глухая ненависть, гладила призрачными пальцами подоконник и уверяла серебристо, что все, что мне нужно – это лишь сделать шаг, раскинув руки, и лунная дорога примет меня…
Но не пошел я по той дороге, и теперь она льется с неба не для меня, а моя дорога – иная, и уж далеко не из серебра.
– Едем, – бросила мне хмурая Юлия вместе с белым прямоугольником карты вызова. Карту я поймал, бережно свернул и спрятал в нагрудный карман.
Дорога постелилась под ноги, была она черна и непроглядна. Чернели и стены домов, окружавших нас, светили глазами окон, угрожающе, сурово…
«Сейчас будет… ну, к примеру, инфаркт с кардиогенным», – тоскливо думал я. «Или инсульт с комой… или еще какая-нибудь дрянь, названия которой я даже не вспомню, и начнется, и покатится, и будет ангел мой чернее, чем эта ночь, глядя, как я беспомощно шарю руками по распахнутому оранжевому ящику, не зная, за что хвататься… А, хотя и к лучшему это – с утра пойду к хитрому Игнатовичу, возьму его за отвороты его крахмаленного халата и вытрясу его хитрую душу… впрочем, нет, не буду я вытрясать из него душу, нет у него души, просто порву свое заявление, или напишу другое. И не будет больше этой дороги, этого скрипучего кресла подо мной, и подернется пепельным дымом силуэт Юлии в окошке переборки, и… ну а там посмотрим».
Так я малодушничал, пока машина, раскачиваясь, останавливалась, фыркала и отплевывалась выхлопной трубой, роняя бензиновые капли в мутные лужи. Я не хотел уходить из этого мира, который так коварно впустил меня, но впустив – не собирался удерживать. Ведь я уже был очарован и пьян этой майской ночью, темнотой подъезда, гулким звуком наших шагов, легкими прикосновениями плеча Юлии, шедшей чуть поодаль, но все же рядом…
Нас встретил некий юркий, с ежиком черных волос и подлыми, скользящими глазами, в которых стояла ядовитая влага. Помню, как заскакали, запрыгали по подъездному колодцу злые, матерные слова:
– … ать…. ать! Задушу, если сейчас не спасете! Ах… сука!
В той квартире было скверно. Горела лампа, с которой (я невольно передернулся) был грубо сорван абажур, и плясали черные дьяволы теней на стенах. Прогоркло и резко пахло уборной, кислым борщом и, почему-то, горелым чадом резины. Юркий метнулся мимо, вновь возник, и заскрежетали его зубы, выплевывая привычное:
– Твари!!
В воздух взметнулся кулак с обкусанными плоскими ногтями, и тогда, словно в пелене, я положил руку на плечо моего херувима, отстранил и сильно толкнул юркого в грудь. Тени затряслись, вытянулись, и задрожали. Я толкнул еще раз, и сильнее, потом сгреб его тщедушное тело и пообещал: