Потом они снова раскричатся не слушая кто что говорит, а Мама за столом начнёт петь про огни на улицах Саратова полного холостых парней и её веки осоловело сползут до середины глаз. Мне станет стыдно, я заберусь к ней на колени и стану просить: —«Мама, не надо петь, ну, не пей, пожалуйста!». Она засмеётся и отодвинет свой стаканчик на столе и скажет, что вот не пьёт уже, и запоёт дальше. Потом гости начнут долго расходиться и уносить столы по своим квартирам и всё так же громко спорить, но не слушать на площадке за распахнутой дверью. Меня пошлют в детскую, гда Саша давно спит, а Наташа тут же вскинет голову со своей подушки. На кухне будет звякать посуда, которую моют Баба Марфа и Мама, а потом свет в нашей комнате ненадолго включат, чтобы унести части кровати родителей.
Кроме своей работы Мама ещё уходила по вечерам на Художественную Самодеятельность в Дом Офицеров, который очень далеко, и я это знал, потому что иногда родители брали меня туда в кино, на зависть Сашке-Наташке. Каждое кино начиналось очень громкой музыкой и большими круглыми часами на Кремлёвской башне, которые открывали новый номер киножурнала «Новости Дня», где чёрнолицые шахтёры толпой шагают в своих касках, а одинокие ткачихи в белых косынках на волосах ходят по длинным пустым залам, среди дёрганья длинных полос нитей в станках, и множество людей с непокрытыми головами радостно стоят в громадном светлом зале и быстро-быстро хлопают в ладоши. Но однажды меня до слёз напугала новость, где чёрные бульдозеры мяли гусеницами и толкали груды голых трупов, чтобы заполнить глубокие чёрные рвы Фашистского концлагеря. Мама сказала мне закрыть глаза и не смотреть и после этого меня уже больше в кино не водили.
Однако когда Художественная Самодеятельность представляла свой концерт в Доме Офицеров, Папа взял меня с собой. Разные люди Художественной Самодеятельности выходили на сцену петь под один и тот же баян и зрители им за это хлопали. Потом всю сцену оставили одному человеку, который долго что-то говорил, но я не мог разобрать что именно, хотя он говорил всё громче и громче, чтобы ему тоже похлопали. Наконец, вышли много тёть в длинных платьях танцевать с дяденьками в высоких сапогах и Папа сказал: —«Ага! Вот и Мамочка твоя!» Только я никак не мог её увидеть, потому что в одинаковых длинных платья все тётеньки совсем одинаковые. Папе пришлось показать мне ещё раз кто из них Мама и после этого я не сводил с неё глаз, чтобы не затерялась.
Если бы не такое пристальное внимание, я, может быть, пропустил бы тот миг, что застрял во мне на долгие годы, как заноза которую невозможно вытащить и лучше просто не бередить и не надавливать то место, где сидит… Танцовщицы на сцене кружились всё быстрей и быстрее, их длинные юбки тоже вертелись, подымаясь фонариком до колен, но юбка моей Мамы вдруг всплеснулась и оголила её ноги до самых трусиков. Нестерпимый стыд хлестнул мне по лицу и остальной концерт я просидел упорно глядя на красную краску половых досок далеко внизу от моих свешенных валенков, и не поднимал головы хоть как громко ни хлопали бы вокруг, а весь обратный долгий путь домой я не разговаривал ни с кем из моих родителей, и не отвечал почему я такой надутый.
(…в те недостижимо далёкие времена я ещё не знал…)
Но кому вообще нужны эти концерты, если на стене в нашей детской есть блестящий коричневый ящичек радио? Оно может и петь и говорить, и играть музыку. Мы хорошо знали, что надо покрутить белый регулятор, добавить громкости на всю и бегом звать всех в доме скорее идти в нашу комнату, когда объявляют выступление Аркадия Райкина, чтобы всем вместе хохотать под ящичком на стене. И мы быстренько спускали звук, или даже выключали радио совсем, если начинался концерт для виолончели с оркестром, или какой-то дяденька рассказывал про победу кубинцев на Революционной Кубе, которая его так обрадовала, что он выдал две дневные нормы за одну смену назло реваншистам и их вождю Аденауэру…
~ ~ ~