Выбрать главу

А может она потрясена утратой варенья. Всё-таки трёхлитровая банка.

Наверное, недобрый знак для суеверных.

И наплевать, что они там устроили свалку. Когда я с разных объектов смотрел как они мне машут, то становилось как-то хорошо. Словно обещание чего-то прекрасного.

Даже когда на их месте поставят очередную пятиэтажку, они всё так же будут махать мне упругими верхушками сквозь марево зноя.

Это останется со мной, а куча останется жильцам.

Среди ночи я проснулся от осторожного ощупывания моего члена через трусы.

Не дождавшаяся изнасилования медсестра проверяла на месте ли. Спросила б лучше у пляжного песка на Сейму.

Но эти чужие пальцы обшаривающие мою плоть… Это уже где-то было…

Только я не мог вспомнить где и когда и снова уснул.

Утром я ушёл отказавшись от чая с сахаром.

Как её звали?

Ну, наверное, как-то, примерно, может быть… м-да…

Всё, что мне осталось, так это танцплощадка в Центральном парке на Миру.

Правда, туда я ходил не как запоздалый стрелок в поисках дичи, а просто потосковать.

Сеанс ностальгии ценой в 50 коп.

Одним из первых я заходил в огороженный круг танцплощадки и усаживался на брусья круговой скамьи в давно облезлой краске.

Большие чёрные ящики колонок в оркестровой раковине бушевали неплохими записями.

«Живая» музыка канула в прошлое.

Между номерами один, так сказать, диск-жокей включал микрофон и объявлял что прозвучало только что и что будет дальше.

Иногда он пытался нелепо шутить. Хорошо, что редко.

Я смирно сидел, упёршись затылком в трубу ограждения. Вокруг сгущался вечер, но высоко в небе, под ещё не угасшими облаками метались стаи ласточек.

Точь-в-точь как в день, когда тебе исполнился один месяц и мы привезли тебя на осмотр в детскую поликлинику в коляске с тюлем от сглаза.

Только те ласточки ещё и пронзительно пищали, кружа над крышей универмага, а этих не слыхать – слишком высоко.

Потом и небо гасло, наступала ночь, а я всё так же сидел и не танцевал, потому что знал своё место.

Оно, как и у прочих тридцатилетних, снаружи; под фонарём на парковой аллее. Можешь остановиться на несколько минут, поглазеть как скачет следующее поколение и – топай в свой быт с диваном напротив телевизора.

Я сидел тихо, как инородная частица, слушал музыку и наблюдал сблизи всё уплотняющуюся массу молодняка вокруг себя.

Вон у той девушки шея длиннее, чем у Нефертити. Красиво. Словно стебель одуванчика.

И я любовался без всякого возбуждения.

Когда она пришла с виновато поникшей и словно бы укоротившейся шеей, я знал – срезалась на экзаменах в институт.

В двенадцатом часу я в общей толпе выходил из парка к трамвайной остановке на Миру. Живущие поближе расходились парами и компаниями.

Живущие подальше обсуждали: ждать или не ждать? Трамваи в эту пору редко ходят.

Однажды на остановке нас встретил стеклянноглазый мужик лет сорока.

Он с издёвкой смотрел на подходивших молокососов своими залитыми зенками, уперев ладони в ягодицы; в позе нацистского офицера у ворот в лагерь смерти, над которыми надпись «Забудь надежду всяк сюда входящий».

Парочки и компашки испуганно обходили его, чтобы толпиться на другой половине остановки.

Он победно лыбился в завоёванном жизненном пространстве.

Я остановился напротив него, не доходя метра три.

Что, штурмбанфюрер, потягаемся позами?

Моя пришла сама собой из кинохроники с Парада победы в Москве сорок пятого года. Помимо свалки фашистских знамён к Мавзолею Ленина там есть ещё кадры мирных жителей.

Очень часты девушки с печальными лицами и почти у всех одна и та же поза —левая рука опущена вдоль тела, а правая согнута поперёк живота и хватается за локоть левой.

Вот эту позу я и принял, стоя против стеклянноглазого.

Только у меня правая охватывала левую повыше, чем у печальных девушек – вокруг предплечья. В результате левая свисала уже как, типа, хобот.

Противник не выдержал и минуты.

Он горестно опустил голову, сцепил руки за спиной в зэковской ухватке и начал мелкими шажками ходить туда-сюда поперёк метровой ширины остановки, насколько пускали стены невидимой клетки.

Молодняк изумился лёгкости моей победы над тараканищем и они стали заполнять всю остановку, беря на заметку, на будущее, что знание – сила.

На самом же деле, всё это был чистый импровиз – подарок моего поколения ихнему.

И опять как всегда, стуча колёсами и качаясь, вагон электрички уносит меня из Конотопа…

Куда это, кстати, я?

За окном чернильная темень, значит не дальше, чем до Нежина; значит к Жомниру еду.

В чёрном окне моё, неясно смазанное двойными стёклами, отражение согласно подкивывает в такт перестуку на стыках: ту-да к не-му ку-да ж е-щё?

А зачем я туда еду?

Ну, мало ли… Напечатать его машинкой очередной рассказ, или там, триптих…

( … пойди упомни из эдакого далека …)

Но всё это лишь для отвода глаз, сплошная ложь. На самом деле я еду, чтоб снова и снова испытывать щемящее томление по необратимо невозвратному.

Еду самоистязаться меланхолией на берегу невидимой реки, на берегу, мимо которого вечность тому назад прожурчала струя, в которой я был любим и мил кому-то…

Вот зачем электричка мчит, покачиваясь, через ночь, и в одном из её вагонов, над проходом, я сижу на краю трёхместного сиденья, где посерёдке развязно развалился мой портфель.

Редко, но бывает – вагон пуст.

Ну, или почти пуст.

Метров за двадцать от меня на сиденьи по эту же сторону от прохода едет девушка. Она едет спиной по ходу поезда, лицом ко мне, одиноко прислонившись головой к стеклу окна.

С моего места черт её лица не разобрать: просто девушка, одна в пустом вагоне ночной электрички со стрижкой светлых волос.

До меня ей и дела нет. Она с тихой задумчивостью смотрит за окно, где проносится картина уже ночной темноты позади тусклого отблеска ламп в потолке пустого вагона.

Конечно пустого – я не в счёт; я смирно сижу вдалеке и вовсе не пялюсь.

Просто смотрю себе вдоль прохода на подрагивающее стекло раздвижной двери в пустой тамбур.

Это, конечно, не мешает мне сентиментальным краем глаза улавливать её светловолосую головку и часть плечей, что видна поверх множества рядов спинок разделяющих нас сидений.

Двое в пустом вагоне мчащейся сквозь ночь электрички…

Но вот она очнулась от грустного оцепенения. Правая рука поправила волосы стрижки.

Она чуть глубже поворачивается к окну, демонстрируя свой профиль, а затем оборачивает своё лицо ко мне.

Отсюда не видно куда смотрят её глаза, но и мне уже незачем изображать любопытство к пустому тамбуру: я устремляю взгляд на неё и любуюсь, с платонической откровенностью, обёрнутым ко мне лицом и плечами покрытыми тканью плаща.

Это всё, на что я способен; я не подкачу к ней с ухарскими прибаутками и предложениями: «вы привлекательны, я замечательный, станьте мне третьей женой…»

Но – ах, она хороша! – даже на этой отдалённой полуразличимости…

Стук колёс отходит на второй план, его заслоняет прекрасная мелодия Таривердиева из кинофильма «17 мгновений весны», когда разведчику Исаеву, он же Штирлиц, в неприметном кафе Центр устроил свидание с женой.

Она сидела через три столика от него, чтоб он любовался ею после десяти лет разлуки.