Выбрать главу

— Четвертый месяц на исходе, — прикинув на пальцах, ответил Зуев. — Вы предлагаете, Александр Александрович, провести дополнительное расследование? Приобщить новые материалы?

— Какие? Заключения врачей о трагическом состоянии его здоровья? Это было уже три года назад, когда его назначили к высылке в Вологодскую губернию. А он жив, понимаете, жив до сих пор. Ходатайство супруги о высылке ее хворого мужа опять за границу? Было тоже тогда, и я поддался на удочку. В этих делах такового пока нет, но, уверяю, оно будет. Не знаю женщины настойчивее мадам Дубровинской. Что еще? Доброжелательное представление градоначальника Москвы? Слава богу, нынче его не последует. Николай Иванович Гучков разумнее Рейнбота и уже целиком повторил заварзинские пожелания. Дело Дубровинского мы вынесем сегодня на заседание, но я прошу вас, Нил Петрович, — Макаров погрозил пальцем, — все сказанное мною намотать себе на ус для дальнейшего. И если к вам в департамент начнут поступать различного рода просьбы упомянутой мадам, врачей или еще кого-нибудь о смягчении административных мер, примененных к Дубровинскому, оставляйте все без последствий. При этом, если хотите, можете ссылаться на меня или на Петра Аркадьевича Столыпина, не входя к нам ни с какими записками.

— Будут ли замечания по предложенному проекту постановления Особого Совещания? — осторожно осведомился Зуев.

Макаров вгляделся в бумагу и вдруг сдернул очки. Толкнул их по столу, покрытому зеленым сукном.

— Позвольте! Почему на три года и с зачетом времени, проведенного Дубровинским по законному разрешению за границей? Вы что, Нил Петрович, в своем уме?

— Да, я вижу теперь… Мне думалось, поскольку нет серьезных улик… И прошлый раз, принимая решение, вы смягчили…

Зуев растерялся, он и сам не понимал, как это все в бумагах получилось.

— Не сравнивайте времена, Нил Петрович, — жестко сказал Макаров и постучал пальцем по кромке стола, — девятьсот десятый год не девятьсот седьмой, либерализму ныне пришел конец. А побег из Сольвычегодска? Кроме того, Дубровинский нас бесстыдно обманывал, он рвался тогда за границу не лечиться, а для того, чтобы принять участие в Лондонском съезде, он рвался к Ленину, с которым связан давно, он рвался к политической борьбе, там, где важно было закрепить верха партии. И я тогда поверил, я тогда был прост, полагая, что прах Дубровинского будет действительно погребен за границей. — Он стукнул кулаком по столу: — Нет! Прах его будет погребен в ссылке! Исправьте проект. Первое: «Выслать Дубровинского в Туруханский край под гласный надзор полиции на четыре года». Второе: «Постановление Особого Совещания от 14 апреля 1907 года о высылке Дубровинского в Вологодскую губернию оставить без исполнения». А енисейского губернатора особо предупредить, что наблюдение за Дубровинским должно быть установлено самое строгое, исключающее у него даже мысль о повторном побеге. До Красноярска отправить по этапу, а там — на усмотрение губернатора.

— Заковать на этапе снова в кандалы как лицо, склонное к побегу? — спросил Зуев, делая карандашом пометки в своей памятной книжке.

Макаров поколебался. Вопрос оказался для него неожиданным.

— Предупредить об этом. Пока — не больше, — ответил он после небольшого молчания. — У него едва зажили прежние раны, — здесь я верю врачам, — и если раны вновь откроются, местные власти с Дубровинским наплачутся. Хватит и нам с вами потом хлопот и забот рассматривать бесконечные протесты и заявления.

2

На последнее перед отправкой этапа свидание с семьей Дубровинский шел в состоянии и физической и духовной изможденности.

Это состояние впервые возникло у него в часы, когда он только что пересек границу. Почему-то не было радости, удовлетворения хорошим началом. Наоборот, вдруг стиснула сердце совсем непонятная тревога. Словно бы ему изменило привычное «седьмое» чувство, помогавшее угадывать слежку и ловко уходить от нее.

Прежде филеры для него были как бы частицей охранного отделения, глухо скрытой за семью замками, были скорее символом, нежели реальными личностями. И хотя он не раз сталкивался со шпиками нос к носу, все-таки слежка за ним велась издали, где-то там, за спиной. Похоже, бывало, при ясном, солнечном небе иногда поползет стрелка барометра-анероида налево, знаешь — это предвестник дурной погоды, пока еще таящейся за горизонтом, — и думай, где, как тебе укрыться от нее. В этот раз ему казалось: филеры с первого шага окружили со всех сторон, идут с ним рядом, попадаются навстречу, глазеют из-за каждого угла, маячат в ночных подворотнях. И он, обозлясь, иной раз останавливал кого-нибудь язвительным вопросом: «Все ходишь?» — а отрезвев, понимал — остановил совсем случайного прохожего.

Именно потому, не зная твердо, выслежен он или нет, он не решился пойти ни на какие ответственные связи, имея в памяти добрый десяток надежных адресов. Он не хранил при себе ничего нелегального и поселился в гостинице по нефальшивому, хотя и чужому, паспорту, никак не предполагая, что все обстоятельства передачи ему этого паспорта малознакомым ему Романом Малиновским охранке стали известны едва ли не в тот же час, когда он сделался его владельцем. Задержался в Москве всего лишь на неделю, чтобы повидаться с самыми близкими людьми, чтобы немного освоиться с Россией тысяча девятьсот десятого года, прежде чем начать в ней свою партийную работу.

Она, эта Россия, представала по первому взгляду уже не такой, как в тот приезд, когда его схватили на Варшавском вокзале. Верноподданнические газеты теперь дружнее и куда восторженнее писали о промышленном подъеме страны, выделяя имена наиболее удачливых предпринимателей, писали о предстоящем сборе богатейшего урожая, ставя и это в прямую зависимость от мудрой и твердой столыпинской политики; хвалились «закономерным» упадком забастовочного движения и радостно уведомляли своих читателей о новых арестах в среде революционных партий, предсказывая их полное уничтожение в самое ближайшее время, после чего навсегда воцарится долгожданный и желанный покой.

Дубровинский чувствовал себя маленькой рыбкой, плавающей в пространстве, огороженном паутинно-тонким, но частым неводом. Ночью ему не спалось, днем он не знал, чем заняться, а бесцельно проводить время он и совсем не умел. Усилились боли в груди, появилась странная, непроходящая усталость в ногах, даже поутру, когда он поднимался с постели. Он ловил себя на мысли, что те «месмерические пассы», о которых в Давосе рассказывал герр Лаушер, он сейчас делает над собой, чтобы сохранить твердость воли и самообладание. И когда ему стало ясно, что невидимый невод охватывает его все туже и не выскользнуть из кольца, а видимые филеры действительно целыми стаями бродят вокруг него, понял: Семен арестован с вещами; он не стал дожидаться, когда ворвутся жандармы и потащат из квартиры Никитина, разжигая праздное любопытство у соседей. Он спокойно вышел на улицу…

А тюремная одиночная камера и допросы — все это уже не имело значения, это обычная и неизбежная полоса самой тягостной жизни перед тем, как отправиться в ссылку. Куда? Он приготовил себя к Сибири. И не удивился, когда ему огласили именно такое постановление Особого Совещания.

Важно было, что он на допросах не навел жандармских ищеек на след кого-либо из своих товарищей, работающих в подполье. Горько было сознавать, что сам он надолго выпал из их рядов, не успев сделать решительно ничего существенного здесь, в России. И нужно было думать и думать теперь, как снова вернуться в общий строй.

А Сибирь далека. Туруханский край словно бы и еще дальше, и где там «край» этого края, в котором придется жить долгие четыре года, пока неведомо.

Побег…

У барьера, делившего комнату свиданий пополам, с обеих сторон была невообразимая толчея, и Дубровинский, не сумев вырваться вперед в число первых, когда стражник отворил дверь, теперь несколько растерянно искал глазами Анну. Она ведь собиралась на прощание привести и обеих девочек.