Выбрать главу

Еще в Париже он стал испытывать злую тоску от бессилия сделать что-то большое, важное. Потому он так и рвался в Россию к серьезной работе. Здесь он опять был «не в России», и тоска от бессилия стала грызть еще сильнее.

Заходил Трошин. Своим крепким красивым баритоном произносил длинные монологи о необходимости новой волны террора против властей. Дубровинский иронически замечал: «Не собираетесь ли вы изготовить бомбу и бросить ее в Степаныча?» Трошин, рассерженный, удалялся.

Шадрин и Денисов держались в сторонке, не замыкаясь, но и не навязывая себя в близкие друзья. Они с готовностью брались выполнить любое поручение по связям с политическими ссыльными на других станках и охотно вместе с другими слушали рефераты Дубровинского, с которыми он от времени до времени выступал в этом узком кругу, но собственной инициативы ни в чем не проявляли. Знали, пока срок ссылки не закончится, любые слова, сказанные здесь, дальше Баихи все равно никуда не уйдут, повянут в таежной бескрайности.

Неулыбчивый Валентин Трифонов рассказывал, как он со старшим братом участвовал в ростовском восстании тысяча девятьсот пятого года, как восстание было подавлено и по приговору военно-окружного суда брат получил десять лет каторги, а он — без суда — административную ссылку в Тобольскую губернию. Оттуда бежал, работал в революционном подполье и вновь попадался, и снова бежал. И вот теперь оказался на три года привязанным к «Туруханке». Их с братом судьба была бы и еще горше. Брата, как одного из главарей восстания, расстреляли бы, но они при аресте сообразили назвать себя Евгений — Валентином, а Валентин — тогда несовершеннолетний — Евгением. И брату «по молодости» расстрел заменили каторгой. Он же, Валентин, теперь носит имя брата. Для всех он Евгений.

Гендлин и Коган всегда были рады посещениям Дубровинского. Тут же затевали чаепитие, выпрашивали у хозяйки соленых груздочков, вяленой рыбы, а на заварку шли смородиновые листья, цветы белоголовника и чаще всего березовый гриб — чага. Охотно устраивали свои балалаечные концерты. Оба, и особенно Гендлин, играли виртуозно, а сердце Дубровинского их игра почему-то никак не затрагивала. Скорее, даже вызывала прилив непонятного раздражения. Поговорить они любили, только не о политике: похоже, она им надоела. У Гендлина как-то раз с досадой сорвалось: «Попали ни за что, теперь бы нас не сослали». Оба они были меньшевиками-ликвидаторами и учитывали, что власти к меньшевикам в последнее время стали относиться намного снисходительнее, нежели к большевикам.

Приятнее всего складывались беседы с Захаровым. Но Филипп был очень стеснителен, робок, говорил, что ему прямо-таки неловко своей необразованности, хотя он все же окончил землемерное училище и готовился к поступлению в университет, тогда как у Дубровинского было за спиной только реальное училище. Впрочем, и жизнь. Одиннадцать лет разницы в возрасте и сами по себе кое-что значат, а если еще эти одиннадцать лет…

Филипп иногда нерешительно просил: «Иосиф Федорович, вы меня научите чему-нибудь, что так хорошо знаете сами». И это, пожалуй, самое радостное здесь — передавать человеку свои знания. Филипп — ученик прилежный, понятливый.

Льдины все так же тянулись нескончаемой чередой, но теперь они стали помельче и не так угловаты, иногда между ними возникали оконца чистой воды. Дед Василий, тыча палкой в сторону Енисея, рассказывал Дубровинскому о том, какие здесь бывают заторы, как лед громоздится на берегах, всползая этак сажен на двадцать вверх, а после, когда затор прорвется и вода упадет, спуститься, подойти к реке через ледяные валы бывает никак невозможно. Топорами приходится прорубать дорогу.

— Ух, и силища же в нашем Енисее! — влюбленно говорил он, потряхивая узкой, длинной бородой. — Только не взять ее человеку. Да и то, куда повернуть силу экую? В мельницах жернова, что ли, крутить? Так тут столько мельниц можно наставить, что зерна, собери его со всей России, на неделю работы, поди, не хватит.

— Придет пора, Василий Николаевич, и Енисей во всю свою силу на пользу человека заработает. — Дубровинский и сам не представлял, как это может быть, как обуздать такую стихию, но невольно зажегся мечтой старика.

— Читал тут книжку Трошин, — заметил Василий, — будто синица где-то спичкой море зажгла. Разве вот прилетит такая синица?

— Да нет, Василий Николаевич, — засмеялся Дубровинский, — та синица только похвасталась, а море как раз и не зажгла. Басня это!

— А-а! Сказка, значит? Я наоборот было понял. Так вот тебе быль: купец Шарыпов по Ангаре нарубил полторы тысячи бревен самого лучшего лесу и на пробу погнал самосплавом до океана, чтобы поднять его там на большие чужеземные корабли, продать с большой выгодой. Пройдет дело — порублю миллион! Ну, доплыл лес до Бреховских островов, там и замерз. Не проникли к нему корабли. А шумел Шарыпов: «Заработаю! Новый, богатый путь сибирскому лесу открою!» Выходит, та же синица. Ты подумай, Осип: сквозь лед, да не такой, — Василий вновь ткнул палкой в сторону реки, — а куда толще — на Севере-то! — затеял он в низовья Енисея морским кораблям пробиваться! Чистая блажь человеческая!

Он насмешливо тряс бородой. А Дубровинскому вдруг припомнилась заметка, прочитанная им в одной из московских газет незадолго до ареста. Там говорилось о подготовке экспедиции, одной из целей которой будет проложить надежный торговый путь из Архангельска на восток через льды Белого, Баренцева и Карского морей к устью Енисея. А возглавит экспедицию не кто иной, как Русанов, тот самый Володя Русанов, с которым они вместе когда-то создавали марксистские кружки в Орле. Потом Русанов учился в Париже, вернулся на родину, уехал в Петербург, и повидаться с ним не пришлось. Теперь вот эта ползущая белая лента льда как бы вновь их соединяет. Хотя бы только мысленно. А вдруг Владимир дойдет до Енисея и поднимется вверх по нему? Смешно подумать: до Баихи. Вот была бы встреча! А что? Ведь уходил же в полярное плавание капитан Шваненберг на своей шхуне «Утренняя заря» даже из Енисейска!

— Почему же блажь? — возразил Дубровинский. — Прокладкой Северного морского пути толковые ученые занимаются.

— Ну, наука, она, конечно, все может, — нехотя согласился Василий. — На моей ребячьей памяти еще с кремневками старики на промысел ходили, потом наука пистонки придумала, а теперь молодые ребята и берданками обзавелись. Удобствие — с патронами-то! Зато и зверя всякого, а особо пушного, в тайге стало куда поменьше. Вот и порадуйся той науке! Она одной рукой вроде бы и дает, а другой обратно отбирает.

— Зверя не наука поубавила, — снова возразил Дубровинский. — А жадность человеческая…

— Ну, паря, это ты совсем не туда загнул, — с обидой перебил Василий. — Бьют, конечно, с теми же ружьями новыми зверя больше, да не от жадности, а от нужды. Изба-то у меня уже набок валится. — Он поднял палец кверху. — Еще мой дед ее ставил, а новую могу я срубить? Так и у каждого здесь мужика. А ты — жадность!

— Имел я в виду, дедушка, жадность тех, кто пушнину скупает, — терпеливо дослушав Василия, объяснил Дубровинский. — Барыши им, а не вам достаются. Вот охотников они и понуждают бить зверя побольше.

— Ну, оно, конечно, так! — с прежней неохотой согласился Василий. — Только от этого никуда ты не денешься. Потому нам наука или не наука, чего бы там где ни делалось, — он махнул рукой в сторону юга, подразумевая ту всесильную власть, которая давит оттуда, — нам разницы нету. Думай, как зиму прожить.

Дубровинский не стал продолжать спор. Не в первый раз завязываются у него с Василием разговоры, а конец всегда один: старик покорен судьбе. Хороший он, душевный человек, и жена его, бабка Лукерья Филипповна, очень хорошая. Но весь интерес у них: как зиму прожить. Вот сейчас только лишь весна наступает, а они говорят уже о зиме. Потому что лето человек, и не думая, проживет. И Дубровинский весь как-то съежился от угнетающей мысли, что теперь ведь и он находится в таком же положении: должен думать, как ему новую зиму прожить.

А дед Василий, щурясь на солнце, прикрытое серым облаком, между тем умиротворенно бормотал: