Выбрать главу

Часы показывали только четверть четвертого. Рано, конечно. И Филипп не стал настаивать. Но и в девять утра и в два часа дня Дубровинский отказался от еды, хотя к этому времени и поднялся с постели, сел к столу за работу.

С Филиппом он разговаривал неохотно и не сердясь на него, а просто боясь отвлечься от какой-то охватившей его мысли. Только под вечер Дубровинский согласился выпить стакан молока.

— Ну, как хотите, Иосиф Федорович, а гулять сейчас мы с вами пойдем, — обрадованный тем, что Дубровинский немного повеселел, сказал Филипп. — Вот берите пиджак, и пошли.

Он прямо-таки силой заставил его одеться. На дворе было тепло, и в эту пору года еще не успел расплодиться гнус. С лугов тянулось стадо сытых, лоснящихся коров. Хозяйки их встречали возле своих дворов. Пробежала с охапкой желтых лютиков Маша Савельева, крестница деда Василия и его любимица, на ходу бросила: «Ой, Солнышко, да сходите вы за ручей, сколько там разных цветов!»

— Пойдемте, — предложил Филипп.

— Нет, лучше к Енисею, к часовне, там тоже есть цветы, — сказал Дубровинский. — И красивый вид на реку.

Заглядевшись вслед убегающей Маше, Филипп немного приотстал. Дубровинский этому словно обрадовался, сразу прибавил шаг, стремясь и еще увеличить расстояние между ним и собой, шел, оступаясь и долбя землю каблуками сапог, шмыгая пятками, — от долгой и быстрой ходьбы он давно отвык. Филипп догадался: человеку хочется одиночества. Но можно ли, следует ли оставлять его одного? Уж коли согласился он вместе пойти на прогулку…

— Ну и ходок вы, Иосиф Федорович, — с напускной беззаботностью сказал Филипп, настигая Дубровинского, — никак не могу угнаться за вами. А воздух-то, воздух легкий какой! Весна! Чувствуете, как из лесу ветер запах смолки доносит?

Дубровинский не отозвался. И сразу походка у него изменилась, стала вялой, разбитой. На висках проступили капельки пота. Некоторое время они шли молча.

— Филипп, скажи по совести, — вдруг спросил Дубровинский, не глядя на него, — почему ты надумал переехать ко мне? Тебя об этом просила Людмила Рудольфовна?

Сказать? Не сказать? Какой смысл вложен в этот вопрос? Что мерещится человеку: простая забота о нем или тайное наблюдение за больным? Раньше он никогда об этом не спрашивал. Все было ясно. Теперь подозревает: приставлен.

— Да я же из своей выгоды к вам напросился, Иосиф Федорович, с вами мне очень хорошо. — И покривил душой: — Никакого разговора об этом с Людмилой Рудольфовной никогда у меня не было.

— А еще: зимой ты ездил в Монастырское, справлялся, нельзя ли меня перевести туда, там фельдшер и квартиры получше. Об этом тебя тоже просила Людмила Рудольфовна?

Филипп замялся. Он это пытался сделать сам, без чьей-либо подсказки, хотя в памяти и теснился давний неопределенный разговор с Менжинской об этом. Действительно, в Монастырском и фельдшер есть и там квартиры получше, но в канцелярии пристава сделали сразу жесткий от ворот поворот. Дескать, не может быть и речи о переводе Дубровинского из Баихи. Тогда Филипп вернулся из Монастырского и промолчал о своем неудавшемся заступничестве. Считал, на этом и делу конец. Откуда все это узнал Дубровинский? Чего доискивается Иосиф Федорович?

— Не получилось ничего, — отмахнулся он неопределенно, — я даже и забыл о тех разговорах. А посмотрите-ка на Енисей: как он красиво играет золотыми огоньками!

Они уже вышли на поляну возле часовни. Из-под ног брызгами выскакивали мелкие серые кузнечики. Пахло полынью и богородской травой. К этому примешивался более резкий запах соснового бора, окрайком своим притиснувшегося к поляне. По изветшавшему от времени крылечку часовни цепочкой бежали черные муравьи и исчезали в круглых норках, проточенных в песчаных намывах. Дубровинский сделал несколько шагов в сторону обрыва.

— Филипп, почему с первым пароходом мне не было никакой почты? — спросил, не оборачиваясь.

Захаров только пожал плечами — в который раз Дубровинский задает ему один и тот же вопрос. Что за навязчивая мысль его все время томит? А с полной откровенностью высказаться не хочет. Или не может. Чем бы отвлечь его?

— Иосиф Федорович, вы не припомните, как это у Лермонтова: «На севере диком стоит одиноко на голой вершине сосна…»? А дальше? Вот выскочила строчка из памяти!

Он даже прищелкнул пальцами, показывая, что вот-вот поймать бы ее, а не ловится. На самым деле Филипп знал это стихотворение все наизусть, но ничего другого, лучшего ему не придумалось.

— Нет, не помню, — рассеянно сказал Дубровинский, глядя на Енисей, весь в мелких серебристых барашках.

Филипп понял: он тяготится его присутствием, ему хочется побыть одному. Но почему он пошел именно сюда? Полюбоваться с обрыва Енисеем? Ведь весь день голодный.

— Вы не устали, Иосиф Федорович? Тогда погуляйте еще, а я пойду на ужин чего-нибудь приготовлю.

Дубровинский поощрительно кивнул головой. Филипп направился к поселку. А ноги не несли, он корил себя, зачем оставил близ обрыва человека одного. Солнце, правда, стоит еще высоко, но все-таки это поздний вечер, когда даже в природе как-то все цепенеет, а окрест поселка становится и совсем пустынно. Оглядываться он не смел: Дубровинский это может истолковать как недоверие к нему.

У крайней избы навстречу Филиппу вновь попалась Маша Савельева. Похоже, она его заметила издали, и встреча была не случайной.

— Куда же ты девал своего дружка, Солнышко? — постреливая озорными глазами, спросила она. — Не хочешь пройтиться? К ручью. Черемуха томит, однако зацветет скоро.

— Машенька, подбеги до пригорка, — вместо ответа попросил Филипп. Тревога не покидала его. — Оттуда часовню хорошо видно. Что там Иосиф Федорович делает?

— А чего, разбранился ты с ним или чо ли? — игриво упрекнула Маша. И стала серьезной. — Вид у тебя…

— Подбеги.

Маша вернулась быстро.

— Никого, на всей полянке.

Не дослушав ее, Филипп бросился к часовне. Нет Дубровинского. Опушка леса, освещенная низко стоящим солнцем, просматривалась хорошо. И тоже — нету.

Филипп приблизился к обрыву. Енисей здесь наваливался на красноватый, иссеченный глубокими трещинами утес и, отшатнувшись от него, закручивался быстрыми воронками. Ступи неосторожно, и… Чуть ниже спускалась узкая тропинка к реке, и там, взмостясь на выступающие из воды глыбы камней, мальчишки любили удить рыбу. Там погромыхивает галька. Филипп сбежал по тропинке вниз, и на сердце у него отлегло: выискивая, где лучше ступить, Дубровинский тихонько брел вдоль берега.

— Иосиф Федорович! — окликнул Филипп.

Дубровинский как мог прибавил шагу.

— Иосиф Федорович, погодите! — Догнать его было нетрудно. — Погодите! Ну что за место выбрали вы для прогулки? Пойдемте домой! И соорудим мы вместе с вами на ужин…

— Филипп, — страдальчески и с какой-то особенно дружеской доверительностью сказал Дубровинский, — мне хочется немного побыть одному. Именно здесь, у воды, на солнышке, на ветру…

— Солнце скоро зайдет, уже одиннадцать часов, становится прохладно, а вы легко одеты.

— Нет, мне не холодно.

— А утром снова погуляете.

— Хочу сейчас, — сказал Дубровинский нетерпеливо. И в голосе у него прозвучали нотки подозрения: — Нехорошо ходить по пятам за другими.

— Да что вы, Иосиф Федорович, я ведь… — Филипп смутился, не зная, как оправдаться. — А вы один вернетесь? Тропинка здесь крутая, земля осыпается, вам будет трудно в гору подниматься.

— Ничего, поднимусь. Вернусь один, не беспокойся.

— Честное слово? — против воли, как-то по-детски вырвалось у Филиппа.

— Да, честное слово! Шагай!

Продолжать спор становилось уже невозможным. Филипп улыбнулся Дубровинскому, тот ответил ему успокоительным жестом руки.

Воздух в комнате застоялся, Филипп упрекнул себя, что, уходя, не оставил распахнутым окно. Принялся щепать лучину, чтобы разжечь самовар, и раздумал: ночь ведь уже, хотя и светло, даже солнечно. Вернется Иосиф Федорович — выпить по стакану холодного молока. Он любит молоко. Слазить в погребок будет недолго.

От бессонно проведенной ночи и тревожного долгого дня Филиппа одолевала дрема. Он не находил в себе сил противиться ей. Погрозил себе пальцем: «Не спи! Садись к столу и до прихода Иосифа Федоровича реши сочиненную им задачу по отысканию угла альфа…»