Что привело его сюда, к Енисею?
— Нет, нет. — Дубровинский, словно бы споря сам с собой, качнул головой. — Нет! — Он пришел сюда только с тем, чтобы наедине спокойно подумать, в шумах веселой и могучей речной волны освободить свой слух от назойливого царапанья мушиных лап по стеклу, так измотавшего за последние дни.
Как хорош этот свежий ветер! Как здесь, над рекой, легко дышится! Весна — целительница.
Он блаженно закрыл глаза, представляя себе уже недалекую пору, когда все вокруг зацветет, нальется пьянящими соками. Стиснул кулаки, вновь развел пальцы — вот она, весенняя сила!
Кажется, слишком резко попросил он Филиппа оставить его здесь одного. Славный парень ушел огорченным, терпеливо ждет его к ужину, может быть, кипятит самовар или сидит за столом, решает коварную тригонометрическую задачу. Мудрая это и нужная вещь — математика. Сумеет ли он найти угол альфа? Вряд ли найдет. Задача придумана с очень хитрым ходом решения.
Надо помочь ему. Всегда надлежит передавать свой опыт молодым. Человеку всегда надлежит работать и работать — действовать!
Он все еще сидел на камне, а ему вдруг представилось, будто он ощутил, как звонко загремела галька у него под ногами, когда он начал подниматься вверх по крутому откосу — диво! — не испытывая привычной тяжелой одышки.
И по открытой поляне ему виделось — шел он своим давним, юношеским, легким шагом. Над часовней трепетало нежное пламя вечерней зари, смыкающейся с зарей утренней. Где-то в поселке счастливо горланили петухи, сонно мычали коровы. Текла обыкновенная жизнь каждого дня, жизнь, как будто и неосознанная, но все равно так необходимая всем.
Филипп насчет угла альфа его понял с полуслова, с намека — способный все-таки парень! Ужинали, смеясь, не завтрак ли это? Вдруг спохватились: к пароходу надо успеть написать много писем. Прежде всего домой: Аня тревожится, ладно ли перезимовалось. По ее словам, Таля и Верочка все еще не могут понять по-настоящему, как выглядит на деле туруханская весна. Им из писем отца она кажется безумно холодной, словно московская зима. А здесь весной совсем не так уж плохо. Особенно когда сползает, как сегодня, давящая тяжесть с груди.
Герр Лаушер рассказывал о месмерических пассах, способных удерживать тело человека в состоянии нетленности даже тогда, когда он стал уже мертв. Недурная, с глубокой философской мыслью выдумка писателя Эдгара Поэ: воля человека сильнее смерти. У Гейне это лучше: «Где же смена? Кровь течет, слабеет тело… Один упал — другие подходи! Но я не побежден: оружье цело, лишь сердце порвалось в моей груди». У Гейне лучше потому, что жизнь у него не абстрактна, как в новелле Поэ, а наполнена духом борьбы за свободу.
Вот это — «еще оружье цело» — и есть самое главное.
Даже если слух об амнистии только фальшивка — полтора года можно выстоять. Должно выстоять! И, возвратясь из ссылки, не обязательно оказаться снова в царских застенках. О, теперь он научен многому сверх того, что знал отлично и ранее!
Важно побыстрее восстановить надежную связь с Лениным, разобраться в реальной политической обстановке, которая здесь представляется словно бы замкнутой глухим кольцом тайги и тундры. Владимир Ильич — великолепный тактик и стратег. Недавняя Пражская конференция — это его большая победа. В горькие дни поражений нужны революции новые силы — «один упал, другие подходи!» — в дни побед развивать и закреплять успехи новые силы нужны еще больше.
Отвратна жизнь в эмиграции, смертельно опасна работа в российском подполье, но жизнь ведь продолжается, и борьба с царизмом неостановима — Владимир Ильич не отступит в этой борьбе.
Дубровинский плотнее стиснул веки. Ленину никогда не бывало легко. Однако он никогда не опускал рук. Товарищ в борьбе не тот, кто лишь сочувствует издали, товарищ тот, кто в борьбе стоит рядом. И до конца.
Он открыл глаза. Ударил слепящий свет звездной россыпи на волнах Енисея. Дубровинский приподнялся, расправил плечи.
«Да! Да! Ты и обязан, и ты еще сможешь бороться. Ты сможешь!»
Почувствовал прилив необыкновенной силы. Звала широкая, распахнутая даль реки и за нею свободные просторы, все в молодой весенней зелени.
Он выпрямился, как воин, после оглушающего удара врага, готовый вновь броситься в битву.
Но каблуки сапог соскользнули с покатого выступа камня, и он не сумел справиться с леденяще холодным потоком воды, мгновенно оттолкнувшим его от берега.
12
Это был день его рождения. Жаркий августовский день. С высоких карпатских вершин в долины спускался чистый горный воздух. Над Поронином, маленьким галицийским городком, царила звенящая, торжественная тишина. Сидя у распахнутого окна двухэтажного дома, построенного из фантастически толстых бревен, оструганных до сверкающей белизны, Крупская перебирала кипы газет, делала вырезки. Медленно, про себя читала:
«Умер Иннокентий. Утонул в ночь с 19 на 20 мая, а до сих пор не удалось сообщить многочисленным друзьям эту страшную весть. Каким ударом будет эта чудовищная неожиданная потеря для многих, многих передовых пролетариев, знавших его или слыхавших о нем.
Иннокентий — это для многих символ какой-то исключительной чистоты, солидного знания марксизма и большого практического ума…»
«В лице И. Ф. Дубровинского наша партия потеряла одного из самых преданных своих работников…»
«Ушел лучший из лучших. В рядах наших опустело место, которое принадлежало достойному из достойных…»
«Иннокентием звали его широкие круги товарищей. „Иноком“ звали мы его в тесном кругу. Сколько любви и уважения вкладывали люди в это слово „Инок“! В этом пламенном политическом работнике вместе с тем было что-то такое, что делало его похожим на человека не от мира сего, на действительного инока, на мученика из тех, что, не задумываясь, руку положат в огонь за дело, в которое они верят и которому они беззаветно служат…»
— Надюша!
Крупская оглянулась. Щелкнули ножницы. На пороге стоял Ленин в белой косоворотке с отстегнутой верхней пуговицей на воротнике. Пиджак у него был переброшен через локоть.
— Надюша, — проговорил он, счастливо улыбаясь, — хорошие вести из России. Хотя вчера «Рабочую правду» в Петербурге власти, как и ожидалось, закрыли, но уже сегодня вышла «Северная правда». Живет, живет архиважнейшая наша газета! Тираж перевалил за сорок тысяч. И вообще все дела решительно идут на подъем. Сдвигается прочь мрачная туча. Проведем здесь совещание ЦК с представителями от российских организаций — и в новое наступление! Самодержавие будет добито. Революция — пролетарская революция! — не за горами. Я слышу ее отчетливые шаги. Мы скоро, очень скоро вернемся в Россию. — Он повесил пиджак на спинку стула. — Чем ты занимаешься, Надюша? Что это за вырезки?
— Знаешь, Володя, я в своих бумагах наткнулась на запись: сегодня Иосифу Федоровичу исполнилось бы тридцать шесть лет. Он при нас никогда не справлял дня своего рождения. И вот я решила перебрать газеты, соединить, положить в один конверт все, что о нем писали после его гибели.
— Да, Надюша, да, отличная мысль. — Лицо Ленина стало скорбным, задумчивым. Он перебирал вырезки. — Не помню для себя столь сильного потрясения, как смерть Инока. Обидная, нелепая смерть!
— Как он погиб, Володя? Столько было разных противоречивых сообщений и предположений!
— Надюша, имеет значение только жизнь революционера, дела революционера, а не его смерть. Смерть всегда нелепа.
Он приблизился к окну. Засунув руки в карманы, долго рассматривал спокойные, мягкие очертания Татр, горных вершин, синеющих у далекого горизонта, за которым простиралась родная земля.
— Хорошо бы Иннокентию на могиле поставить достойный памятник, — проговорил он наконец. — Имя его не должно быть забыто.
И прищурил глаза, обращаясь к этим родным, синеющим далям.
Москва — Переделкино — Ялта,
1966–1974