Короткие рукопожатия. Еще раз обнялись, поцеловались.
— Не грусти, мама! Скоро мы снова увидимся, — успел сказать Иосиф с подножки вагона.
И через минуту показался в окне, располосованном железной решеткой, рядом с Никитиным и Семеновой.
Тетя Саша пыталась снизу кричать: «Ося! Ося! Ты послушай меня!» И подавала какие-то самые важные советы. Иосиф слушал ее невнимательно. Он глядел на мать, совершенно окаменевшую, с маленьким белым платочком, зажатым в зубах, чтобы не разрыдаться. Дали второй звонок. И третий. Мать стояла все такая же совсем неподвижная, будто памятник.
Заверещал кондукторский свисток. Басовито гуднул паровоз. Пробежал буферный переклик по всему составу. И вокзальное здание стало медленно уползать назад. За ним — водогрейка, пакгауз…
Никитин тормошил Иосифа, о чем-то расспрашивал. Иосиф ему отвечал. Иногда по существу, а чаще совсем невпопад. Ему все время виделась мать, поседевшая, с закушенным в зубах платочком.
— Дубровинский! — услышал он голос конвойного жандарма. — А ну сюда!
Орел и дом родной отошли в туманную даль. Недолгий возврат в детство и юность окончился. Теперь он навсегда уже не Ося, и не Иосиф, а только — Дубровинский. Он политический ссыльный, на четыре года лишенный права хотя бы шаг один сделать свободно, без разрешения «подлежащего» начальства. Живи где укажут, работай где позволят. Но думать можешь, впрочем, обо всем, о чем тебе захочется, потому что мысли крамольные хотя тоже запрещены, но проникнуть в них «подлежащему» начальству, увы, никак невозможно. И еще совершенно свободно можешь ты умереть. Это ни в какой степени не возбраняется.
— Дубровинский!
Надо идти. Сейчас этот конвойный жандарм — твое «подлежащее» начальство. А в будущее пока и не пытайся заглядывать.
Но про себя знай и твердо помни: ты революционер и ты должен быть духом силен. Только тогда тебя ничто, никакая злая воля не сломит.
Итак, наберись мужества, решимости, твердости. Не на четыре года — на всю жизнь. С этого часа у тебя пойдет отсчет совсем нового времени. Еще один новый отсчет.
Часть вторая
1
Никому не простится, если даже в нечаянном вскрике душевной боли вырвется о земле слово «проклятая». Никому не простится, как бы тяжко временами на ней ни складывалась жизнь человека. Земля для всех и повсюду щедра и добра. Злой ее делают злые люди.
Разве проклятой была земля сибирская для Василия Пояркова, Ерофея Хабарова и еще многих-многих ватаг первопроходцев, в радостном удивлении двигавшихся на восток? Разве не был безмерно счастлив тот, кто выстроил дом себе на этой земле по доброй своей воле? И разве не стала потом эта ликующая земля действительно злой для тысяч и тысяч политических ссыльных и каторжников?
В Якутию, в Забайкалье, в Сибирь, на север европейской части страны, в просторы Средней Азии, во все дальние концы необъятной Российской империи гнали их по этапу, подчеркивая всячески: ты стремился к свободе — так получай неволю; ты боролся за достоинство человеческое, за права человеческие — так обратись в частицу стада, над которым свистит бич хозяина.
И все равно, в цепях ли бредут эти люди или, устало понурив головы, незакованными вышагивают по тяжким дорогам, идут ли в рудники, на каторгу, на вечное поселение или в административную срочную ссылку, — это лишь различные степени безубийственной казни. А общее для всех ссыльных одно: на той земле, где жить тебе по приказу, — жить изгоем. Жить всегда под бдительным оком стражника, даже если ты не в тюрьме; жить, не переступая черты — одной версты вокруг города или поселка, где определено тебе место; работать, добывать хлеб насущный только силой рук своих, даже если ты болен, если нет сил у тебя для тяжелой работы. Ученость здесь ни к чему, ученость твоя — это только твое несчастье.
Все происходит благопристойно. Царь милостив. И милостивы его министры и прокуроры. Ссылка не виселица. Ссыльному выплачивается даже «содержание» — ровно столько, чтобы на каждый день купить фунт черного хлеба. А на одежду, на обувь и на оплату жилья зарабатывай киркой и лопатой или иным таким же тяжким способом, если вообще добудешь себе работу. Впрочем, надейся еще на родных, если есть они. А нет — уж как хочешь. Так месяц за месяцем и год за годом…
И не каждый пришедший в ссылку сильным и молодым, даже «всего» на три или четыре года, потом вернется отсюда с прежним огоньком в крови. На это и расчет. Истомить, измучить, надломить человека нравственно и физически. А когда человек землю, где живет и за счастье которой борется, в минуту слабости и отчаяния назовет «проклятой» — тогда станет он уже не опасным. Шаг за шагом постепенно отступит, выйдет совсем из борьбы. На это, на это расчет.
Он иногда оправдывается. И подлые и просто слабые люди могут сыскаться везде. Но тот, кто убежден в правоте своего дела, в его справедливости, в благородстве поставленной перед собой цели, — тот вынесет все. Не убоится виселицы, не убоится карцеров и одиночных камер в тюрьме, не убоится тем более ссылки, где все-таки небо открыто и где рядом с тобою товарищи.
Уездный городок Яранск — двести двадцать верст в сторону от губернского города — предстал перед этапной партией ссыльных, в которой оказался Дубровинский, на пятьдесят шестой день пути, включая в этот счет томительно-долгие ожидания в пересыльных тюрьмах Казани и Вятки.
Именно эти ожидания да еще ночевки по дороге в этапных избах были труднее всего. Духота, скученность, грязь, жесткое кольцо отпетых уголовников, возводящих себя над политическими в роль божков, которым все дозволено и которым все должны служить и подчиняться. Уголовники захватывали лучшие места, вынуждая политических ютиться где попало. Нахально отнимали у них полагающиеся порции хлеба, запасы продуктов, взятых из дому. Отнимали силой, осыпая при это еще и градом оскорблений, ругательств.
Дубровинский не мог мириться с этим. Любое насилие, произвол, от кого бы они ни исходили — от тюремного и этапного начальства или от распоясавшихся, иногда поощряемых конвоем уголовных преступников, — вызывали у него решительный протест. Не яростным вскриком, не ответным физическим отпором, для этого он был просто мускульно слаб, — он возвышался всегда над гонителями чувством несгибаемого достоинства. И тихие, спокойные, но мужественно и твердо сказанные им слова, исполненные веры в справедливость того, что он защищает, оказывались более действенными, чем несдержанный гнев или бессильные слезы товарищей, попавших в такое же, как у него, положение.
Было раз. В пересыльной казанской тюрьме ждали баржу, на которой плыть вверх по Каме, по Вятке, а потом передвигаться неизвестно каким способом и куда. Ходили всякие слухи. Тревожные слухи. Люди нервничали. К тому же наступила полоса невыносимо знойных дней, в переполненных общих камерах было настолько душно, что заключенные теряли сознание. А прогулки на свежем воздухе разрешались все равно по общему правилу — тридцать минут.
Начался ропот. Группа политических ссыльных потребовала, чтобы их выслушал сам губернатор, поскольку переговоры с начальником тюрьмы не увенчались успехом. Явился губернский прокурор. Надменно выслушал претензии заключенных, высказанные бурно и беспорядочно. В особенности бушевали уголовники, свистели, показывали кулаки. Прокурор стоял неподвижно. Выждав, когда крики немного утихли, процедил сквозь зубы что-то насчет невозможности нарушения установленных правил, пообещал наступление в скором времени прохладной погоды и повернулся, чтобы уйти.
Тогда вперед выдвинулся Дубровинский, очень спокойно и в то же время властно проговорил: «Нет, господин прокурор, подождите!» Тот в замешательстве остановился. И Дубровинский, сохраняя свой ровный тон, заново высказал прокурору все требования. Коротко, доказательно. Он подчеркнул, что, конечно, во власти правительства уморить голодом или отравить духотой своих политических противников, однако посягать при этом еще и на достоинство человеческое никому не может быть дозволено. Губернатор вместо себя прислал прокурора, но господин прокурор, оказывается, вместо блюстителя закона предстал здесь глухонемым и жестоким в своих издевательствах стражником. От имени группы политических он, Дубровинский, настаивает на извинениях. А остальное и главное — отказ принять нужные меры — пусть ляжет камнем на прокурорскую совесть. Она, видимо, все сможет выдержать…