Воцарилась мертвая тишина. Прокурор стоял, кривя губы и сверля недобрым взглядом Дубровинского. Казалось, вот сейчас грянет буря. Но вдруг прокурор отвел глаза в сторону, невнятно бормотнул: «Виноват, прошу прощения…» — и вышел. А со следующего дня прогулки на свежем воздухе всем заключенным увеличили на целый час.
В другой раз, уже на самом тяжком пешем пути от Вятки до Яранска, случилось такое. Вторые сутки лил сентябрьский обложной дождь. Проселочная дорога раскисла настолько, что колеса подвод, везущих поклажу, утопали в вязкой глине по самые ступицы. Люди брели, едва переставляя ноги, облепленные пудовыми комьями грязи. Насквозь промокшая одежда противно обтягивала плечи, пот разъедал все тело, от крайней усталости слипались глаза, временами хотелось упасть, свалиться прямо на дорогу в холодную жижу, только бы не тащиться так без конца под косым, секущим дождем. До этапной избы добрались в глубоких сумерках. Конвойные, тоже закоченевшие на ветру, торопливо сделали перекличку, гаркнули: «На ночлег!» В дверях началась давка, драка, всяк стремился захватить себе уголок потеплее. На нарах обычно мест не хватало, вступившим в избу позже других спать приходилось на грязном полу, у порога, либо сидя, прислонившись спиной к стене. Такая доля выпадала всегда политическим.
Началась привычная потасовка. С той лишь разницей, что в этой избе мест на нарах, если потесниться, было все же достаточно и злобствования уголовников имели одну совершенно ясную цель: доказать свою власть и силу. Среди политических было несколько человек простуженных, с тяжким кашлем и температурой. Перемогался и сам Дубровинский. Он выждал, когда перекипят наиболее жаркие страсти, а потом поднял руку и объявил: «Сегодня всем разместиться на нарах. Не хватает только одного места. На полу спать буду я». Уголовники захохотали, раздался свист. Дубровинский побледнел, но с прежним спокойствием закончил: «Кто с этим не согласен, пусть подойдет и избивает сколько хочет меня. А других — никого не трогать».
Смех оборвался. Вожак уголовников медленно сполз с нар, так же медленно приблизился к Дубровинскому. И все замерли. Вожак оскалил зубы в широкой, деланной улыбке. «Хе-ге! Хе-ге! — сказал, натужно похохатывая: —А ты, политик, не дурак! Люблю ловкое слово. Ч-черт! Ударить тебя, говоришь? А ведь ударю — на рогожке вынесут!.. Ну, будь по-твоему…»
И скомандовал своим, чтобы потеснились.
Пятьдесят шесть дней, проведенных на этапе, Дубровинского многому научили, открыли мир с новой стороны. Эти пятьдесят шесть дней помогли на деле понять, что такое взаимная выручка.
В Яранск пришли под вечер. Моросил дождь. Одежда промокла, ботинки от долгого хлюпанья по жидкой грязи словно распухли. Конвойные подбадривали: «Подтянись! Шагай веселее! Конец этапу». Кто-то устало, хрипло спросил: «А где ночевать будем?» Ответа не последовало. Чего отвечать, известно: у тюремного здания примут, запишут в книгу, а после того устраивайся как сумеешь… Деньги лишние есть, пожалуйста, номер в гостинице можно снять. Туговато с деньжонками — походи по улицам — в окнах пестреют объявления о сдаче комнат внаем. Ну, а совсем если пусто в кармане, что ж, от щедрот царских могут несколько дней подержать и в тюрьме…
Дубровинского донимал частый кашель. Он схватил простуду еще на реке в продуваемой всеми ветрами барже. Дождливый путь от Вятки до Яранска совсем его доконал. В горле першило, слезились глаза. И было вовсе безразлично, где ночевать — только бы поскорее лечь и согреться.
Яранск не сулил ничего веселого. Во всяком случае, уж первое-то время здесь ожидало одиночество. В Вятке политических ссыльных распасовали по самым глухим местам губернии. Семенову и Никитина, наиболее близких его друзей, отправили куда-то еще дальше на север. Устало оглядывал Дубровинский почерневшие от сырости плотные заборы, ворота, прокованные железом, витые кольца калиточных щеколд, на которых зависали грузные дождевые капли.
Дома в Яранске, даже на окраине, были крепкой, добротной постройки, из лиственницы либо кондовой сосны, крыты широким тесом, с затейливыми резными коньками. Мастера особо поработали над наличниками, превратив их в дивное деревянное кружево. Где же еще, как не в вятском лесном краю, разгуляться плотницкой рабочей руке! Да, дома хороши. Тепло, сухо за этими крепкими стенами. И нет никому дела до измученных, голодных людей, трудно вышагивающих за скрипучими подводами. Нет никому до них дела. А ведь эти люди прибыли сюда не по доброй воле своей — в наказание. И в наказание как раз за то, что они добиваются правды, свободы и справедливости для всего народа, значит, и для тех, кто сейчас, откинув ситцевые занавески, с холодным бесстрастием рассматривает очередной арестантский этап.
Последние сотни шагов всегда самые трудные.
Ноги у Дубровинского подламывались.
Но что это? Вдалеке, на свороте к тюремному зданию, заняв середину улицы — толпа народа. Не так большая, а все же — толпа. Мужчины, женщины, детишки стоят, не обращая внимания на моросящий дождь. Кто под зонтиком, кто накинув холщовый мешок на голову, а остальные и вовсе не защищенные ничем.
Арестанты встрепенулись. Конвойные заворчали: для них это помеха, затянется процедура сдачи этапа, а жрать хочется нестерпимо.
Действительно, тут же подводы сгрудились, остановились, и, оттесняя встречающих, конвойным пришлось пустить в ход приклады.
— Эй, разойдись! Р-разойдись!
На тычки, на их окрики никто не обращал внимания. Дубровинский глядел растерянно: что означает это скопление народа? Неужели вправду встречают этап? Кто? Почему?
Он видел совершенно незнакомые лица, однако согретые мягкими, участливыми улыбками. И весь говорок людской вокруг него был тоже радушным и доброжелательным. Женщина с холщовым мешком на голове и плетеной корзиной, вздетой на руку, приблизилась к нему, откинула уголок клеенки, которой была прикрыта корзина.
— На-ко, парниш, угостись! — И протянула еще теплый, вкусно пахнущий луком пирог. — Изголодался, поди, за дорогу-то?
Дубровинский поблагодарил женщину, тут же смешавшуюся с толпой, и стал медленно жевать, чувствуя, как горячий ток крови сразу побежал по телу.
— Иосиф Федорович? Ба!
— Леонид Петрович! Вот не думал…
Радин был совершенно такой, каким его Дубровинский впервые увидел на конспиративной квартире в Хамовниках. Даже, казалось, и в том же самом пиджачке, видневшемся из полураспахнутого пальто. Может быть, только острая бородка стала погуще и подлиннее да как-то больше лохматились волосы.
— Мир тесен, Иосиф Федорович! — весело заметил Радин, вытаскивая Дубровинского за рукав из толпы. — И это еще не самое плохое место для нашей встречи. Погода, кстати, тоже сегодня не самая скверная.
— На мой взгляд, отвратительная. Я так измучен.
— Те-те-те! В этом вся и штука. Точно такое испытывал и я в прошлом году. А теперь, — Радин долго и надсадно закашлялся, — теперь, как видите, освоился. И бодр, свеж!
— Вижу, что вы очень больны. Похудали…
— Иосиф Федорович, сейчас вам самое главное — побыстрее оформиться, чтобы иметь право удалиться от этих малоприятных штыков и столь же малоприятного общества уголовников. В этом деле у меня уже есть некоторый опыт. Позвольте! Позвольте, господа! — вскрикнул Радин.
И снова потащил Дубровинского за собой. На этот раз в гущу раздраженно и нетерпеливо гудящей толпы арестантов, сгрудившейся у входа в тюремную канцелярию.
2
Он лежал на постели, разморенный влажным теплом хорошо натопленного дома. Где-то за переборкой шла стирка белья. Пахло щелоком, булькала кипящая вода, изредка погромыхивало железное корыто. Доносились голоса. Самодовольный, требовательный — мужской и донельзя усталый — женский.
— Знала бы, на какую каторгу попаду, — с тяжелым придыханием говорила женщина, жамкая в корыте урчащее под ее руками белье, — знала бы это, ну, Пе́тра, в жисть бы замуж за тебя не пошла.