Выбрать главу

— Читал! — оскорбленно сказал Иосиф. Он очень много прочитал разных книг. Без книги дня прожить не мог. А роман Чернышевского у курских реалистов переходил из рук в руки.

— Знаешь, твоя тетя Саша получается в чем-то на манер Веры Павловны. С той только разницей, что Вера Павловна создавала образцовые мастерские по определенной программе: она конечную цель видела, — а Кривошеина, извини, завела свою мастерскую совсем без программы. Когда же человек действует, куда сивка вывезет, то сивка чаще всего вывозит не туда, куда надо. Что же, мне Кривошеину и жаль и не жаль. По рассказам Клавдии, тетка твоя — человек хороший. Пострадает, жаль. А что эксплуататор из нее по характеру ее не выйдет, так совсем не жаль. Даже радостно. Что она свою мастерскую завела совсем без программы, тоже жаль. Но что при этом жадность не одолела ее, никак не жаль. В общем, ничего, если в трубу она вылетит! И тебя, реалист, не жаль, если побыстрее начнешь собственными руками кусок хлеба зарабатывать. Человека только труд человеком делает.

— Тетя Саша всегда наравне с мастерицами работает, — сказал Иосиф. — Закончу реальное училище, и я на службу поступлю.

— Куда же? — с интересом спросил Василий.

— Пока не знаю, — признался Иосиф. — Очень люблю математику, задачи решать, головоломки разгадывать. Научные статьи читать люблю. Об открытиях, изобретениях, о жизни людей в разных странах. Если бы можно, я бы весь свет объездил! Всю Европу, Америку…

— Америку… — задумчиво проговорил Василий. — Что же тебя там привлекает? Мустанги, прерии, ковбои? Небоскребы Нью-Йорка или вигвамы диких индейцев? А ты знаешь что-нибудь об американских рабочих?

— Н-нет…

— О чикагской трагедии слышал?

— Н-нет…

Прежняя простоватость, с какой он пел, наигрывал на гармони и поначалу завел разговор с Иосифом, теперь слетела с Василия прочь. Серьезно, сосредоточенно, будто беседуя сам с собой, он принялся рассказывать о борьбе американских рабочих за свои права. Как однажды собрались они в Чикаго на большой митинг, а тут облава — полиция, войска. Зачинщиков, организаторов митинга арестовали. Несправедливый, безжалостный суд. Пятерых казнили. Но перед лицом смерти рабочий Шпис бесстрашно бросил палачам гневные слова: «Может быть, повесив нас, вы погасите искру, но там — и там и там! — за вашей спиной, перед вашими глазами, всюду вокруг вас снова вспыхнет пламя. Это подземный огонь. И вам не погасить его!» А власти все же полагали: на этом конец, народ достаточно запуган. Притихнет трудовой люд, примирится со своей судьбой. Ан шесть лет с тех пор прошло, да ничего не забылось. Рабочие всего земного шара тот жестокий майский день запомнили крепко. И на парижском международном социалистическом конгрессе постановили: память погибших в петле чикагских товарищей каждый год и повсюду отмечать первого мая. Пусть эксплуататоры, душители свободы знают и трясутся от страха: государства, державы — разные, а рабочий рабочему всюду брат…

Иосиф слушал, не перебивая. Хотелось спросить, что означает социалистический конгресс, который принял такое хорошее решение, касающееся всех, и почему же у них в Курске день Первого мая все считают обычным днем. Хотелось спросить, откуда сам-то Василий узнал обо всем этом. Но он боялся, вдруг тот, выйдя из настроения, оборвет свой волнующий и необычный рассказ. Вытянулся, ловя каждое слово. Ведь это же все из самой жизни.

А Василий, будто угадав, что именно больше всего интересует Иосифа, продолжал свой рассказ, наклонясь к самому уху, чтобы не мешал стук колес и храп, доносящийся теперь со всех сторон:

— В прошлом году наши питерские рабочие тоже собрались на свою первую маевку… Знал бы ты, как собирались! Место глухое, за Путиловским заводом. Одни по заливу на лодках, другие по «горячему полю», через свалку, в обход. Надо обвести полицию вокруг пальца. Ты вот говоришь, о «Народной воле» слышал, а тогда…

Он внезапно оборвал свой рассказ, вдавился к самой стене за спину Иосифа, в тень, куда не падал вовсе свет от фонаря. Шепнул досадливо:

— А, черт!.. Ты последи за тем вон, что вошел сейчас…

И Дубровинский увидел, как в дальнем конце вагона появился невысокий мужчина, с тонкими усиками, слегка сутулящийся. Мужчина двигался по проходу медленно, то и дело поправляя на голове серый картуз, оглядывая спящих как будто так лишь, совершенно между прочим. Шел, широко позевывая и при каждом зевке похлопывал себя по губам ладошкой.

Добравшись до гармони, оставленной Василием, он задержался на минуту, особо внимательно оглядел всех по соседству. Тронул гармонь пальцем. Еще постоял в нерешительности, передергивая картуз на голове, и подошел к картежным игрокам. О чем-то их спросил. Крайний игрок раздраженно отмахнулся и показал рукой вперед, как будто говоря: «Да вон туда пошел он, в клозет, наверно». Человек в сером картузе кивнул благодарно и заторопился.

— Ушел, — сказал Иосиф. И горло у него перехватило от волнения. — Гармонь пощупал и чего-то спросил у тех, которые играют…

Вагон застучал и запрыгал сильнее. Мотало его, должно быть, на стрелках. Поезд приближался к какой-то маленькой станции.

— Это свои, — шепнул Иосифу Василий. — А тому — ты помалкивай, если спросит.

Вскочил, прошагал мимо картежников, подмигнув им озорно, и скрылся за той дверью, откуда вначале появился человек в сером картузе.

Он, человек этот, возник снова возле играющих, когда Василия уже и след простыл.

Скрежеща тормозами, поезд сбавлял ход.

3

Орел, с его прямыми светлыми улицами, весь тонущий в зелени кленов, дубов и тополей, торжественно и горделиво приподнятый над бескрайными просторами окрестных пашен и лугов, разрезанных вольно вьющимися средь холмов величавой Окой и тихим Орликом, был любимым городом Иосифа. Почему? Пожалуй, он и сам толково объяснить не сумел бы.

Может быть, потому, что Курск ему попросту надоел. Сколько помнил себя Иосиф, все один и тот же дом, двор, ограда и за воротами грязный окраинный переулок с разбитыми, хлопающими тротуарами. А поездки в Орел всегда открывали для него что-то новое. Казалось, тут он взбирается по ступеням огромной лестницы, которая ведет неизвестно куда. Здесь выход в мир.

Может быть, и потому он так любил Орел, что в Курске не было красавицы Оки и не было крутых надречных обрывов, где удивительно легко дышится и думается легко.

А может быть, и потому еще, что Курск все время как-то напоминал о печальной кончине отца и первых очень трудных годах без него. Из Липовцев, где он был похоронен, знакомые монашки привозили летом засохшие стебли травы с могилы. Мать угощала монашек чаем. А потом они вместе садились в кружок и долго вели тихие унылые разговоры. В Орле же, в доме тети Саши, всегда царили веселье, бодрость, вера в успех любого задуманного дела.

Неизвестно, грустила ли и плакала когда-нибудь тетя Саша. Если да, так разве наедине. Никто не видел ее скучающей или в слезах. Тетя Саша никогда не болела. Не умела сердиться. Немного грузноватая, она обладала удивительно легкой походкой, двигалась, словно плыла. На тугих розовых щеках тети Саши — ни единой морщинки. Безделье для нее было наитягчайшей мукой. Отсидев вместе со своими работницами положенные часы в мастерской за шитьем, тетя Саша немедленно принималась за хлопоты по дому. Проверяла, как управлялась кухарка Аполлинария с обедом, а горничная Фрося с уборкой квартиры. Только что, казалось, она гремела посудой на кухне, как тут же появлялась в гостиной или уносилась по делам куда-то еще. Ну а когда кончался все же беспокойный день, неизменно удачливый и веселый, и можно было рухнуть всем мягким телом своим в мягкую глубокую перину, она делала это с блаженным восклицанием: «А-а-ах!» И в тот же миг засыпала.

Приятно, интересно было ездить из Курска в гости к тете Саше.

И вот Иосиф ехал к ней.

На этот раз он ехал не в гости, а насовсем, покидая Курск, меняя место жительства. Ехал вместе со всей семьей.

Ночь. Стучат колеса. Ночь, похожая на ту, когда он с забинтованной головой уезжал из Кроснянского. Прошло ровно три года. Много. С тех пор он ездил в Орел не раз. А почему-то вспомнилась сейчас именно та ночь. Фонарь под потолком, в нем оплывшая стеариновая свеча. Картежники. Гармошка. И — «г-город Никола-пап-паев, французский завод…».