Под окнами колотили, отбивали отбойными молотками, рыли с восьми утра. Жизнь продолжали благоустраивать, по теле показывали репортажи из Ирака. Как будто на экранах детских компьютеров, цель обводилась прямоугольником или квадратом. И черная точка приближалась к цели и попадала в нее, внутри квадрата или прямоугольника. А репортер, ведущий программы, радостно говорил: «Видите, как точно попал!»
Они пошли на вернисаж их знакомой актрисы. Она была женой режиссера-кинематографиста и писала коров. Красных, синих, зеленых. Красиво. Там были знаменитые актеры и жена одного самого знаменитого, которого показывали каждый божий день, будто у того должна была наступить андропауза вот-вот. Так что надо побольше его показать до, пока он еще мотает своими длинными патлами и орет. Депардье! Он все время орал, во всех фильмах он разевал свою пасть, и это принималось во всем мире за шарм. А жена режиссера была красивенькой женщиной. Маленькой только, поэтому не просто красивой, а красивенькой. Писатель с Женщиной стояли все время вдвоем. Все пили шампанское, и Женщине было жарко в ее желтой шубе. Но это была малюсенькая галерейка, и некуда было положить шубу. Она подумала, что Писатель, как и она, не умеет общаться с незнакомыми людьми. И если его никто не знает и сам он не знает никого – так и будет стоять рядом с ней. И они, выходя, всегда смеялись: «Какие мы дураки! Ни с кем не познакомились!» Но сейчас они, выйдя, не засмеялись. У Женщины глаза были полны слез. Они прошли немного и зашли в местное угловое кафе. Простое совсем.
Они пили вино, и Женщина плакала. Говорила, что в жизни у нее ничего не получилось, что никем она не стала, кем мечтала. Что это крах какой-то. Теперь еще и личная жизнь летит к черту. Она вспомнила, как летом, еще ее мама была в Париже, и неожиданно русский мальчик Саша Петров приехал и спал на улице с полькой-незнакомкой в спальном мешке, она сказала Писателю, что ей приснилась фраза: «Опять личная жизнь не удалась». Но Писатель не обратил внимания, занят был, да и перед Сашей Петровым неудобно было. И получалось, что все уже заранее было известно ей. Только Писателю – нет. И он принимал все за ее хандру, за «штучки», за «куксишься». Не потому что бесчувственный был, а к великим делам потому что готовился, и не до личной жизни. А Женщина думала, что раз она все уже знала, то никакое это не блядство, не «слишком много Божоле», не «укурились», а так должно было быть.
Писатель восстанавливал, строил, спасал. Но иногда будто просыпался и все крушил от боли. Он вскакивал, срывал с Женщины простыню, и это было ужасно – лежать посередине голым предателем.
Только что он объявил по радио, в передаче о войне, о «вашем отношении к войне», где все говорили об иракцах, о том, что «Саддам – Гитлер», об американских славных «бойз», он объявил о своей войне. В одиннадцать часов вечера можно было послушать, находясь в деревне Кампрофо, о том, что у Писателя с Женщиной любовь-ненависть. И что они борются каждый за свою жизнь. И что у Женщины, видимо, кто-то есть. Можно было сидеть в квартире, в Марселе и слушать. И Женщина слушала сидя в постели, рядом с Писателем. «Ты чокнутый. Зачем ты все это сказал?» Писатель подумал и решил: «Не надо, может, было, но отвлеченно если – хорошо, что я говорил о моей личной войне, потому что это запомнится. Все говорили одно и то же».
И вот теперь он все крушил. Он разбил ее стул, саданув им о ее письменный стол, и она успела подумать: «Вот, сейчас разобьется моя пишущая машинка, и я не смогу дописать статью». Она могла быть хладнокровной, эта женщина. А Писатель уже швырял книги. Смахивал их просто – и «Фронтовые записные книжки» полетели вслед за книгой Ельцина, которую уже надо было переписывать, потому что он был уже против социализма, а раньше говорил, что должно быть так – «если чего не хватает в социалистическом обществе, то нехватку должен ощущать каждый в равной степени». И невольно напрашивалась противоположная формула – если что и есть, то иметь это должен каждый в равной степени. Но такого не могло быть. Летел мещанско-пошлый перевод «Тропика Рака», издательства «Либерти». И французские книги летели с широких полок, найденных на улице. И будильник с тумбы чуть не полетел, только звякнул испуганно-китайски. Гантели Писателя рухнули и за ними «Гид Парижа» мистического, по которому Женщина водила свою маму, летом. А мама ничего не запоминала, и Женщина – диктатор! – заранее еще, мама даже не приехала, купила ей записную книжечку, чтобы мама все записывала! Писатель орал, что убьет ее сейчас. Она пошла в ванную и, найдя там опасное лезвие, спрятала его, хотела сначала предложить его Писателю, чтобы он ее им и убил, но спрятала в карман его ватника, в котором он ей снился у Смольного. Он уже перевернул оба матраса, и один из них краем задел за лампочку над столом Женщины и лампочка взорвалась. Что-то, казалось, загорелось, и Женщина стала трясти простыни в осколках. Но она была босиком и бросила все, чтобы не порезаться.
Она сидела у пианино и курила. У нее осталось две сигареты. «Ты должен пойти и купить мне сигареты. Где-нибудь в ресторане. Пока открыты. И вина». Так она могла Критику сказать. А сейчас говорила так Писателю. Потому что он подбил ей глаз, из губы у нее шла тонкая струйка крови, и запястья были в сине-красных «браслетах». От рук Писателя.
Он пошел. Женщина стала истерично быстро все убирать и плакать. Она быстро-быстро ставила книги на полки, и кровать собирала, подбирая осколки от лампы. И только стул нельзя было собрать. На столе ее лежали осколки вперемешку с исписанными листочками, которые Писатель читал, подлец. (Спасался он!) У него в голове все перепуталось, смешалось. Потому что он только что орал, цитируя по памяти то, что Женщина написала о глазах Критика: «Убирайся к этому хую с оленьими глазами!» Но это было неправильно. Это было из другого рассказа. Про Писателя!!! Он там вытягивал шею, как олень в лесу, застыв. А у Критика глаза были лесными голубями. И еще – рыбами. «Рыбы серые в глазах его ожили» было в стихе про парня, который орал ментам: «Я ебал вас в рот. И вложил в рот себе две горячие пули». И еще – рыб Женщина собиралась рисовать. Потому что Писатель, накурившись, сказал: «Стать сегодня признанным писателем можно только с легким характером, на французском языке и с глупыми книжками». Поэтому многие писатели писали картины. Им очень не нравились работы Вильяма Берроуза. Совсем какая-то ерунда позорная. Но все было продано. И Женщина сказала, что она бы рисовала рыб. Укуривалась бы и писала полупрозрачных, серебристо-голубых, серых таких рыб, плавно и медленно плывущих в глубинных водах. Рыбы иногда касаются дна и поднимают облака песочные. И Писатель просил ее рассказывать об этих рыбах… Женщина думала, что Критик так никогда не смог бы орать и крушить, потому что он интеллигентный мальчик, а Писатель – он Петька Зыбин. Критик бы тихо ушел. Может быть, плакал бы где-нибудь в садике, в темноте. Или лежал бы лицом к стене тихо. Ей хотелось знать, что бы делал Критик. А Писатель ей все сказал: «Он может покончить с собой. Потому что он очень приличный юноша, насколько я понял. Ты его быстро доканаешь… Тебе бы хотелось, чтобы кто-то умер». И Женщине приснилось, что Критик встречает Писателя в аэропорту и тот говорит ему: «Слушайте, это чудовище сожрет вас. Ну не бить же мне вас, вы такой вроде высокий. Погибнете…» И уходит на какой-то митинг.