Выбрать главу

Он хорошо видел рядом с собой Тертышного, его крутой профиль. После взлета лейтенант долго елозил на сиденье, приноравливался. Что-то ему мешало. Задирался, закатывался рукав, он вскидывал руку... Мала куртка? Напряжение полета, отметил Борис, не заостряло, напротив, сглаживало резкие, оставленные Сталинградом складки на лбу и щеках лейтенанта. По временам он слегка выставлялся вперед, за обрез боковой створки кабины. Вообще Тертышный производил на Бориса двойственное впечатление силы и усталости, .надломленности, скрываемой тщетно, но старательно. Разница в возрасте, в боевом опыте давали себя знать. Но больше другого мешала ему понять Тертышного его женитьба: за неделю непогоды Тертышный, по его словам, "построил отношения", перед которыми Борис терялся...

Вера в свою звезду?

И в воздухе лейтенант Тертыпгный, случалось, задавал загадки, иной раз ухватывая бога за бороду, но чего-то ему всегда недостает, чтобы удержать ее, чего-то не хватает... неясность - тягостная, неловкая - сопутствует его поступкам.

Не так давно на пути от цели вблизи передовой упал подбитый "Иван Грозный", верой и правдой служивший штурмовой авиации, принявшей единообразный, двухкабинный вид. Теперь одноместный самолет-сталинградец выглядел в полку белой вороной. Когда нужен был снимок цели покрупнее, поразборчивей, посылали на фотографирование "Грозного", упрятывая его в середку группы, ,под защиту стрелков; вызывались ходить на нем и отдельные доброхоты-любители, в частности Аполлон Кузин, бывший истребитель, скрывавший под стремлением порезвиться, отвести душу на "Грозном" нежелание брать на себя ответственность ведущего, обременительную, почти всегда для него чреватую неудачами... Нет-нет, да разминал, проветривал "Ивановы косточки" Комлев, - и на Миусе, и на Молочной, вплоть до последнего времени, когда все очевидней становилась его привязанность к безномерной "нолевке", имени пока не имевшей...

И вот подбитый "Грозный" грохнулся.

Без долгих размышлений скользнул Тертышный на вязкую пахоту вблизи передовой. Как ни велика была спешка, все-таки заметил, что залитый моторным маслом, обрызганный кровью самолет не разбит, - посажен, подлежит ремонту... Выхватил из кабины раненого Аполлона Кузина, усадил вместе со своим стрелком, поднялся в воздух, и все бы кончилось эффектно, как в кино, если бы не сбился с маршрута, не спутал бы в сумерках полотно железной дороги и вместо юга не ушел бы к северу от дома. А бензин и светлое время истекали. Подсвечивая себе крыльевой фарой, плюхнулся, не убился, ну разнес самолет. Как об этом судить?

В окончательной версии штаба вынужденное приземление в потемках и спешный поиск санитарной повозки подавались с акцентом на похвальном желании лейтенанта выручить терявшего кровь товарища...

Боевой порядок, строй, составленный полковым командиром, сегодня сблизил их, Тертышного и Силаева, связал, вроде бы крепче некуда - крыло в крыло. Но что-то между ними не складывается. Никак не подстроится Силаев к лейтенанту. Никак за ним не удержится. Никак его не поймет.

Впрочем, что Силаев...

Тут командир полка не все додумал. Охотно предоставляя место инспектору Потокину, он тем был прежде всего озабочен, чтобы укрепить хвост колонны, куда поставлен молодожен Тертышный. Но Крупенин упускал из виду обстоятельство, пожалуй, не менее важное для Тертышного, чем его женитьба: Пологи. Населенный пункт Пологи.

Молодой Силаев, случайный в составе "кадров", проходит эти места - как хутор Смелый - впервые. И другие участники восьмерки в Донбассе не воевали. А Тертышный, безоружный свидетель трагической гибели Миши Клюева, в ноябре сорок первого Пологами надломлен. Когда под Сталинградом, в районе Абганерова, он устрашился "мессеров", бросил товарищей и усадил в степи на брюхо свой якобы подбитый ИЛ, то объяснить себе все происшедшее он мог одним: ужасом, который жил в нем, от которого после Полог не мог освободиться. Сейчас для него Пологи - высота, рубеж, рано или поздно встающий на пути человека, чтобы предъявить спрос на все его возможности, на все силы, какими он сумел запастись для самостоятельного, - без помощи извне, без поддержки со стороны, - вполне самостоятельного шага... За Пологами - село Веселое, фронтовая молодость отца. Какие ветры, какая даль, какое солнце! Нет пути вернее, нет дороги лучше. Но вначале надо их пройти, Пологи. А напора изнутри, который поднял бы его и повел, Виктор в себе не ощущал. Этой внутренней силы - не было. "Пологи - смерть, Пологи - гибель", - стучало у него в висках. Он закрывал "фонарь" кабины - стопор ему не подчинялся, проверял прицел - сетка прицела двоилась и плыла, сбил настройку передатчика и не мог ее восстановить, наладить.

Понять ли все это Силаеву?

Когда пары сводят случайно, наугад, абы взлетели, абы поднялись и ушли, летчики, не зная друг друга, ярятся и психуют; задолго до первого залпа вражеской зенитки Силаев был затюкан, выпотрошен, пот катил с него градом, и неизвестно, какой бы от него был в этом вылете прок, что вообще стало бы с ним, если бы не соседство, не властная поддержка летчиков, отобранных в группу майором Крупениным. Если бы не "кадры"! С подходом к опасному рубежу, клубившемуся неоседавшей пылью и дымами, восьмерка перестроилась, образовав в небе круг, огневое, накрененное к земле, на бок легшее колесо; как бы гигантский точильный диск пришел в движение, сравнивая с землей опорный пункт вражеской обороны. Капитана Комлева Силаев не видел, но ритм, заданный огненной "вертушке", был комлевским. Впереди, не позволяя Силаеву отстать, покачиваясь, вспухая и оседая среди зенитных разрывов, - ни секунды по прямой! - шел Братуха, за хвостом Силаева - командир полка. "Круче, Силаев, круче, - слышал Борис его раздраженный голос. - Ставь "горбатого" на крыло, не переломится!" Сила и неуязвимость круга была в умении каждого удержать свой ИЛ на заданном, определенном месте. Либо летчик врастал в него, впаивался, укрепляя строй, и строй принимал на себя его защиту, либо круг разрывался, отшвыривая виновного на съедение "мессерам", под убой зенитки. "Выложись!" - взывали к Силаеву "кадры", и он - откуда сила взялась - себя не щадил. То ли солнце поднялось выше, обесцветив дульные обрезы работавших внизу орудий, то ли немцы выдохлись, но после двух прикладистых заходов рябой бугор, указанный ИЛам, уже не так блистал острыми огнями, он, похоже, испускал дух, а точильное колесо в третий раз неотвратимо опускалось своей режущей гранью на высоту, и тут Борис увидел "мессера". Скользя над сизыми внизу дымами, "мессер" безнаказанно, с жуткой наглядностью метил в подслеповатого ИЛа, с кротовьим упорством давившего своими пушками уцелевшие на склонах высоты ячейки. Казалось, на мгновение отвлекся Силаев, чтобы пресечь поползновение "мессера" крыльевыми стволами "семнадцатой" - и в этот короткий миг все переменилось: напористым летом снарядов над его крылом возникла трасса... Воистину с врагом не разминешься. Теперь уже не он, Силаев, сбивал нацеленный удар, теперь его, Силаева, оттирали очередью от восьмерки, и он вынужденно отворачивал от своих, отворачивал вправо, что всегда не так сподручно, отмечая все ту же неподатливость "семнадцатой", чувствуя невозможность восстановить утраченную поддержку строя, своего Тертышного или Братухи. Мысленно приготовляясь к неудобному выбрасыванию с парашютом на развороте, он оттягивал его, сколько возможно. "Все", почувствовал Борис, сейчас брызнет щепа... мановением ноги и ручки, которое в необъяснимо угаданный - или случайно пойманный - момент трезво, расчетливо исполнилось само, - выскользнул, вывернулся из-под удара.

Резкая смена света и тени в глазах - и он один.

Высвободился. Все развязал.

В сероватом небе - ни наших, ни чужих; одиночество как выход, как избавление, как свобода. "ЕВТИР, - решил Силаев. - ЕВТИР", - только сейчас он вспомнил об этом.

Через час с четвертью после старта восьмерка появилась над терриконами, - не в строгом строю полковой колонны, разметанной вражеской зениткой.

Стоянка на радостях не придавала этому значения.

- Как сходили? - спрашивали ребята из братского полка.

- Все вернулись! - счастливо ответствовал механик с бледным, одутловатым от усталости лицом.

Аэродром возбужден, дань шумного восхищения первым принимает Алексей Казнов, Братуха. Собственно, сам Братуха в стороне. Валом катясь к его новенькому, с заводского двора ИЛу, наземная служба потеснила летчика. Прибористам, техникам, оружейным не терпится увидеть, во что превращена в бою казновская кабина, - приборная доска разбита, все пилотажные приборы вынесены вон. Трудно сказать, что достойно большего удивления: мастерство командира звена, сумевшего довести самолет, или то, что сам Братуха не получил при этом ни одной царапины? Лицо летчика истомлено, кирпичный румянец поблек. Спохватываясь, ои разводит локти в стороны, оглядывает свои бока, стряхивает с комбинезона сверкающую стеклянную крошку. В ахах, охах, царящих вокруг, есть какое-то преувеличение, кажется Братухе. Какая-то чрезмерность. Этот гам приятен людям, но не соответствует тому, что с ним стряслось. Когда вдруг беззвучно брызнули, исчезли черные зеркальца перед ним, Братуха ничего не понял. Он знал, что должен видеть горизонт, - и он его видел, он знал, что должен слышать мотор, - и он его слышал. Горизонт и мотор. Они держали его, вели... а в приборной доске, в том месте, где компануются пилотажные приборы, зияла рваная, глубокая, темная дыра. Приглядываясь к ней и чувствуя в руках послушную машину, он понимал, что, пожалуй, дойдет, дотянет, сядет...