Выбрать главу

С появлением прикрытия, пары легкохвостых ЯКов, резво заигравших над шестеркой, предстартовая лихорадка окончательно сошла, отпустила Силаева, то, что ставило его в тупик, отвлекало, повергало в сомнения, потеряло свою важность, им завладевала возбужденная сосредоточенность, когда голова холодна и ясна, внимание направлено не внутрь, не в себя, но обращено к движению, к жизни строя, легшего на курс, оценивает происходящее вокруг трезво, быстро. Способ удара был еще не решен, не выбран: штурмовать ли цель с хода, ограничившись одной атакой, или встать над Херсонесом в круг? Вражеская зенитка, стянутая со всего полуострова и без умолку стучавшая над каменистым мысочком, "мессеры", в одиночку и парами поднимавшиеся с херсонесского аэродрома ИЛам наперехват, чтобы прикрыть эвакуацию своих транспортов, наконец, издалека видные, густые, затруднявшие рассмотрение земли дымы подсказывали, что одна быстрая атака будет оправдана. Порыв, подхлестнувший Бориса на собрании, развеялся, внизу под крыльями "горбатых" светлела полоса прибоя, - заветная черта, за которую отступит смерть... вот он, близок, рядом, конец великого сражения. ЯКи прикрытия, сторонясь бушевавшей зенитки, отклонялись от шестерки вбок, ближе к городу, и Борис понимал, что "маленьких" ему но удержать, не подтянуть к себе, сколько бы он ни старался по рации; и того достаточно, что оба - в поле его зрения, под рукой, настороже.

На какие-то секунды - впервые в этом вылете - он осел в кабине, замер; забирая вбок и на высоту, "маленькие" напоминали ему его удел, удел и обязанность штурмовика. "Пр-ротивозевитный маневр-рр Дмитр-рия Комлева", - с вызовом осторожным ЯКам пошел он раскачивать, швырять и вздымать свою машину. Он предпочел бы один заход, как сделал это Комлев утром первого налета на Сиваш, но заградительный огонь, сжигавший минутные порывы, обострил боль, усилил горечь. "Вас понял!" - сейчас же отозвался Кузя. Эта готовность Кузи, его дисциплинированное "Вы" подарило Борису - осознанное позже, на земле - чувство власти, упоительное, дразнящее, тревожное; плотный, без разрывов "круг", с ритмическим мельканием белополосных фюзеляжей и непрерывным посверкиванием направленных вниз стволов усиливали впечатление, что "точильный круг", запущенный им, как и "маленькие", выжидавшие в стороне - в полном его повиновении.

"А я же тебя батогом!" - расслышал Силаев в одно из мгновений штурмовки. Это не мог быть Степан, это не был Гузора, но, схватив боковым зрением, как замедленно, будто бы замедленно переваливает "семнадцатая" в атаку на баржу, Силаев связал этот клич возмездия с Гузорой и Степаном, с их решимостью пригвоздить баржу, отчалившую от черной земли Херсонеса... Не началась их атака. Вздрогнув, неуклюже вздернув тяжелый нос, "семнадцатая" сделала в небе собачью стойку, карабкаясь наперекор закону тяготения вверх, и - рухнула отвесно. Ни хвоста, ни носа, ни кабины: все объял мощный огненный столб, протянувшийся от седого зенита к земле и собственно тверди так и не достигший - оба бака "семнадцатой" взорвались одновременно; огонь обратил во прах, испепелил все, что только что жило, боролось, страдало, было Василием Гузорой, Степаном Конон-Рыжим, ИЛом...

...Собранность, поглощенность всем, что, подчиняясь ему, творилось на его глазах, достигли такого предела, что после посадки должно было пройти несколько минут, прежде чем потрясенный, опустошенный Силаев сумел открыть рот, выговорить первое слово...

В этот день, девятого мая сорок четвертого года, наши войска вошли в Севастополь.

За новым своим самолетом Борис оставил прежний хвостовой номер "семнадцать".

И только.

Магия охранной грамоты себя изжила, вера в нее развеялась, как едкий дым над Херсонесом.

Впереди был год войны.

Силаев вступал в него с единственной верой - в себя...

ТРИДЦАТЬ ЛЕТ СПУСТЯ, СОЛНЕЧНЫЙ ДЕНЬ В СЕВАСТОПОЛЕ (ВМЕСТО ЭПИЛОГА)

...Съехавшиеся в город ветераны под вечер стягивались к веранде "Волна" - кто по старой памяти, а кто доверившись чутью, нюху на верные места, который, слава богу, пока не изменяет. Сходились не торопясь, с готовностью продолжить и принять все, чем пренебречь в такой день грешно.

Поутру Борис Силаев удивленно слушал, как несется отовсюду: "Сапун-гора", "Сапун-гора". Юбилейные значки, буклеты, брошюры, открытки славили Сапун-гору. Заказные автобусы, описывая виражи вокруг памятника Нахимову, подхватывали и уносили гостей и хозяев с Графской пристани по центральной улице вверх, за город, к Сапун-горе, белой косточкой обелиска мелькнувшей накануне в окне московского вагона... В те давние дни она такой значительности не имела. В его памяти остались другие названия. Его севастопольские концы и начала - полевая площадка под Евпаторией. Будь его воля, он бы первым делом отправился туда. И, конечно, на Херсонес. На мыс Херсонес. "Любовь к родному пепелищу, любовь к отеческим гробам..."

Как сказано, к веранде "Волна" с видом на памятник затопленным кораблям, на его тронутые вековой плесенью литые крылья, на поветшавшие от времени пепельные стены Константиновского равелина гости сходились не спеша: давали знать о себе солнцепек и впечатления дня.

Разомлев, порядком притомившись, освежались в парках и на уголках бочковым пивом - горторг расстарался, пиво в продаже было весь день.

Под желто-синим тентом выносной палатки рядом с Борисом оказался щуплый, беспокойного вида мужчина. Он переминался, морщась, как в тесной обуви, водил свою кружку по мраморной стойке, его заметные скулы, подбородок и линия рта неожиданно заострялись, выражая готовность по любому поводу идти напропалую. Цепко глянув на юбилейный жетончик Бориса, спросил:

- Значок - куплен?

- Выдали.

- Только гостям?

- Почему... Всем участникам освобождения.

- Красивый значок. Надо бы получить. Поскольку освобождал.

- Дадут.

- Времени нет. Хотел ордена надеть, не стал возиться. Их теперь никто не носит, почему - не знаю. Я - авиатор, - веско сказал сосед. Истребитель, - уточнил он, повысив тон, скулы его напряглись. У Силаева шевельнулось, - смотри, живучее, - ревнивое чувство, а способ уличить петушка, рядящегося в павлиньи перья, многократно проверен.

- Какое училище кончили? - спросил Борис.

- Ейское.

- На чем?

- На ЭМБрах.

- Налет большой?

- По кругу брать, так часов около тысячи. Пожалуй, да. Меня пятого мая сбили, в день большевистской печати. Накануне для замполита заметку составил. Пятого мая, на Херсонесе.

"На Херсонесе", - ожгло, устыдило Бориса.

- Угодил в бухту Казачью, представь. "Конон-Рыжий", - вспомнил Борис.

- Парашют расстегнул, и вода. Купол на воде, как парус, его поддует, меня подтащит. К берегу, к берегу. Из воды, когда барахтаешься, одежда набухает, тянет, не многое увидишь, я одно увидел: немцы на берегу. Не стреляют, ждут, пока меня к ним прибьет. Хотел утопиться, вода горькая, противно. Дно нащупал, за пистолет, а не достану, в стропах запутался, он меня за шиворот, все. Я вспомнил, в газетке про нашего офицера писали, как он не давался, и тоже... Солдат прикладом как огреет. Пятого мая, да. Паники не было. На землянке флаг, красный, между прочим, я подумал, что спятил... на красном фоне - свастика. Сейчас, говорят, тебя на барже повезут в Констанцу. И другие туда собираются, спор между ними: где взять гражданское платье? Это для Констанцы, чтобы там сойти за штатского. Вот ведь какие коленца война выплясывает: в сорок первом году я на Южном фронте немца на "мессере" посадил и в плен взял, а под конец они со мной посчитались. На баржу меня не упекли, но все равно, три дня в плену... Хорошо, Хрюкин вмешался, в кадрах оставили, а покоя не было, все интересовались: почему себя не убил? Почему остался живой? Я сам не знаю почему, когда прямое попадание, хвост в одну сторону, я - в другую, и в бухту Казачью, а там немцы. Э, что говорить. Немец, которого я сбил в сорок первом, нос-то драл выше неба, дескать, мы вас научим воевать. А командир дивизии Потокин ему еще тогда сказал: вы научите, а мы вас отучим. Правильно сказал. Вот когда они на Херсонесе насчет гражданской одежды заворошились, воины, я Потокина вспомнил... Что, понимаешь, говорить, живы, слава богу, верно? Бывай!..