Выбрать главу

8 сентября немцы предприняли такую атаку, что я подумал: все, конец, не удержимся. Нас сдавили с флангов, отделение немецких автоматчиков прорвалось аж к штабу батальона, и комбат бросил в контратаку всех, до коноводов и поваров включительно. Бойцы дрались гранатами и штыками, немцы откатывались назад и тут же лезли снова. Их артиллерия замолкала, только когда они подходили к нам вплотную. Вся земля была окутана пылью, в небе – сплошная гарь. Потери у нас были большие, но удержались как-то. А 9 сентября немцы поперли снова: причем даже не с утра, а еще в сумерках. После первого дня их наступления я полагал, что тяжелее быть уже не может, а оказалось – еще как может. Немцы впервые за долгое время пустили в ход бронетехнику: не танки, слава богу, но броню. Какие-то бронетранспортеры, вооруженные тяжелыми пулеметами. Марку я не знаю, но здоровые и хорошо бронированные. Один сожгла на наших глазах 45-мм противотанковая пушка истребительно-противотанковой батареи полка, остальные как-то уцелели. С помощью бронетранспортеров немцы глубоко вклинились в нашу оборону и к вечеру рассекли полк на две неравные части, на стыке между позициями 1-го и 2-го батальонов.

Позже, уже в мирное время, когда я читал какие-то генеральские мемуары про эти бои, то прочел, что они сильно потеснили 465-й стрелковый полк нашей дивизии: именно из-за этого наше положение стало таким тяжелым. Но мы держались, и в течение двух или трех следующих дней немцы как-то потихоньку ослабили нажим на нас. Видимо перенесли основные усилия чуть севернее, к Большой Верейке, которая с августа уже несколько раз переходила из рук в руки. Про Воронеж мало вообще-то написано, про Верейку еще меньше, но мне тогда казалось – здесь судьба войны решается. Было страшно…

С.А.:А что Решетов?

И.А.:Решетов… Я в те дни был на командном пункте батальона. Видел все изнутри, но не из траншеи! Не из домов этих! Если я видел немецкие бронетранспортеры, то это было с пары сотен метров! И то я не обязан был на них смотреть, я мог спрятать голову и высунуться, только когда все закончится. Не обязан был стрелять по ним. А на Решетове и всех остальных по-настоящему все держалось. На волоске все держалось, на кончиках ногтей буквально. Наши и немецкие автоматчики и стрелки поднимались в атаки и контратаки каждые несколько часов, – и ложились в земельку… Под пулеметами, под минометным огнем… Не раз доходило до рукопашных. Один из истребителей танков противотанковым ружьем Симонова насмерть двух немцев забил: кому потом ни рассказывали – никто не верил. Причем не богатырь какой был – нормальный такой мужик среднего роста, узбек по национальности…

Решетова я увидел на второй день этого боя, когда на десяток минут затишье выдалось. Я вперед выполз, в траншею свалился, – и к ребятам на полусогнутых. Да, потому что должен был, меня комбат послал. Бегу, считаю. Ага, Сауков жив, Петров жив, этот второй взводный, как его… И пара станкачей цела, пар из пароотводных трубок хлещет. Значит, еще поживем. Ребята тяжелораненых в ближний тыл оттаскивают и убитых – просто в сторону, в отрезок траншеи. Копают сразу же, земля в разные стороны летит. Хоть на штык осыпавшуюся землю со дна хода сообщения раскидать, хоть наметить запасную позицию для пулемета – уже, может, лишнюю жизнь спасет, а она каждая сейчас на счету.

Решетов был уже совершенно такой, как все. Черный от гари и от усталости, гимнастерка аж серая уже от пыли, в корке от высохшего пота. Глаза на лице горят: красные, жуткие. Царапины на морде, костяшки пальцев разбиты.

Нашел я его, посмотрел, спрашиваю: «Что, Даниил, досталось?» – «Держимся, товарищ оперуполномоченный…» Голос хриплый, севший: пылью и гарью все горло забито, и не сплюнешь сразу. «Удержим?» – «Должны…»

Вот и весь разговор вроде бы, – а потом он помолчал и говорит мне: «Я и представить не мог…» – и замолчал снова. Я ему: «Что не мог?»

Он снова ответил не сразу. Стоял так обессиленно, одну руку с черенка лопаты свесил. Мы в траншее разговаривали… Решетов помолчал, голову поднял, посмотрел куда-то в небо. Минуту что-то там высматривал, наверное.

«Не мог, – говорит, – представить, что можно так равнодушно относиться к своей жизни. Жизнь ведь у вас одна, знаете?»

Вот тут я здорово удивился. Впервые я слышал, чтобы он такие слова сказал. Понимаешь, это мог сказать школьный учитель. Бухгалтер. Телеграфист. Но не крестьянин! И не просто в книжке умное слово прочитавший и к месту в речь вставивший, – а сказавший это правильно. Не знаю, не представляю, как объяснить такое, но это как будто сказал кто-то другой, не этот. Я кого только не навидался за войну в ротах. И бывших учителей, и бывших ресторанных поваров, и даже бывших музыкантов. Война всех в строй поставила. Я сам бывший студент был. Так вот, я абсолютно уверен, что такие слова не мог сказать наш, старый Решетов. Их сказал тот, кто сидел в нем. Кто да, уже привык к его телу, но еще не смог привыкнуть к войне. И «жизнь ведь одна» – тоже. Это ведь не просто банальность, какую какой-нибудь интеллигентствующий тип мог изречь, чтобы на него с уважением посмотрели. Он действительно не до конца был уверен, знаю ли я об этом: о том, что жизнь у нас одна. Надо же…

И еще странно: это его «у вас». У нас? То есть не у него, не у таких, как он? Ну, я-то видел, что он, фактически, по нескольку раз жить может, – но вот чтобы так, вслух, это сказать – этого я не ожидал. То есть похоже, что к этому моменту он окончательно сам в себе разобрался: при том, что в начале еще ничего сам не понимал. ( Молчит.)

К 12 сентября нам стало немного легче. Уже не по 5 атак в день, не по 4, а всего две: утром и вечером. Бронетранспортер этот подбитый так и чадил все эти дни прямо перед нашими позициями. Да, именно так и было, потому что и наши попытки отбить потерянный клин были немцами успешно отражены. По-хорошему, и пытаться нельзя было, потому что сил у нас и на оборону едва-едва хватало, не то чтобы немца теснить. Но там, знаешь, чуть пополнили батальон людьми, пару грузовиков боеприпасов подвезли к «полковушкам» – уже тебе командуют: «Вперед, давай!» Уже нужно превозмочь себя, подняться и через «не могу» попробовать отвоевать этот километр впереди. Тут уже все на карту ставили. Уже и ездовые с писарями заканчивались. Уже командир батальона сам с автоматом в рост в атаку шел. Клич этот великий: «Члены парткомиссии – вперед! Коммунисты – вперед!» Да, так было! И я в атаки поднимался: как все, так и я. Не больше других жить хотел, и не меньше. С одной своей рукой, с наганом и с матами в четыре колена… Со стоном буквально заставлял себя… А сейчас вот думаю: а может, так и надо было? Может, и я дурак, что со своей вышки генералов сужу. Может, если бы ребята не лезли в огонь после каждой передышки, если бы командование сидело сиднем, силы копило, как богатырь на печи, – может, и немцы подкопили бы сил, да и вмазали бы нам еще и посильнее? Так что не знаю. В конечном итоге это мы в Берлине оказались, а не они в моем Новосибирске. До дома моего только пленных довезли, хе-хе. Родители потом рассказывали.

В общем, черт его знает. С одной стороны, вот я сказал «немного легче». С другой: меньше половины нас в живых осталось, когда почувствовали: да, чуть затихает, не тот у них напор. Выстоим на этот раз. Но еще день бой шел: по-разному, уже не все время тяжко, но почти непрерывная перестрелка шла. Именно тогда, когда уже легче стало, и ранило командира нашего батальона; в командование вступил начштаба. И убило комсорга. Я непрерывно мотался вперед-назад, потому что посыльный – это одно, а я – другое. Свое дело я тоже не забывал, не думай. Но мне работы в те дни не нашлось: ни мысли ни у кого не было, чтобы своих оставить, шкуру поберечь. Решетова этого я видел пару раз за день, но только мельком, на бегу. Или лежит, стреляет куда-то, или навстречу мне бежит, согнувшись.

13-го уже совсем вроде затихло. Раненых эвакуировали, даже питание на передовую привезли. Полковник появился: с новым комбатом говорил. Со мной он не разговаривал, не до того ему было. Чего еще? Я по-быстрому донесение написал, и в полк отправил. Все окапывались как безумные. Все понимали, что передышка будет короткая. Немецкий разведчик пролетел, но высоко, не по нам, а дальше в наш тыл, в сторону Приваловки. Помню, оказалось, что у лейтенанта Петрова медаль прямо на груди пополам перерубило: то ли пулей, то ли осколком, – и он жутко ругался. Мелочь вот в голову лезет… Убитых мы хоронили. Над комсоргом ребята аж плакали: его любили у нас. А Решетов пропал…