– Эшта-а-а-р. – Протянул энси, повторяя имя Инанны по-урийски, будто пытаясь что-то вспомнить.
И тихо, чтобы никто из посторонних не услышал, выразил желание видеть его в своих покоях. Заохав, старый хитрец запричитал, что-то льстиво лепечя о достоинствах градоправителя, но с сокрушением сожалел о том, что юноша прибережен самой госпожой небес и находится под покровительством богов. Расстроенный вельможа, изображая презрительную бесстрастность, недовольно проворчал, что не понимает, зачем тогда вообще таких держать при храме, если только не для выноса помоев и уборки нужников. Сановник, бывший при старом правителе лагаром, и рассчитывающий на эту должность при новом, прикрикнул на бесполого женомольца. Уду округлив глаза, выразил на бабьем лице благообразное достоинство, не понимая как можно не замечать способностей послушника к пению и танцам, так необходимых для прославления богов и услаждения их зрения и слуха, и ответил:
– Этот послушник, славится умением слагать то, что люди не могут выразить богам своими мыслями, чтобы передать им все, что кроется в их душах.
– Замысловато сказано – оценил находчивость жреца градоправитель. – Пусть тогда споет что-нибудь, или спляшет.
– Эштарот! – Торжественно возвещал за жреца, желая выслужиться, сановник. – Спой для наших почтенных гостей и высокочтимого энси, песнь восславляющую мудрость государя и благодетеля нашего, да пребудет с ним всевышний, и вечную преданность ему – его послушных и любящих подданных!
Выслушав пожелания вельмож, до того принявший сладострунный зам-ми и готовый к выступлению, эштарот начал отнекиваться ссылаясь на служение богине. На это сановник, раскрасневшись, разразился бранью:
– Неразумный гала! Не ведомо ли тебе, что наш государь, помазанник самого неба и Энлиля, которому подвластны все боги, в том числе и Инанна-Эштар?! Так не будут ли и ее промыслы, связаны с промыслами лугаля нашего, действующего угодно всевышнему?! И не презренным эштаротам отказывать ему!
На последних словах выкрикнутых сановником, глаза эштарота беспомощно задергались, лицо побледнело, и сам он как-то обмяк. Помолчав, облизывая пересохшие губы, будто вспоминая требуемые песни, он вдруг вспыхнул, его щеки зарделись багрянцем, а глаза снова оживились. Дерзко вздернув головой, и, перебирая струны, он процедил сквозь зубы: