Абайым, ведя Гнедка в поводу, медленно шагает по улице. Скоро полдень, глаз у солнца теплый, ласковый. На белом склоне горы Ак-Яр, за речкой, мельтешат черные точки. Как неугомонное чириканье воробьев в ясный день, доносятся крики, смех и визг ребятни на лыжах и санках. Каждый божий день они там до самого темна. Заиграются, забудут и про еду, и про уроки, и мороз им нипочем. Домой плетутся еле-еле, не в силах уже ледышками пальцев даже ложку держать, кое-как поедят… Детство, детство…
Улица, прямая и широкая, кажется еще просторнее и ровнее от снежной белизны. Избы красно-желтые — новые, с широкими сенями, с верандами — огорожены штакетником по русскому обычаю. За штакетником — прутья черемухи, рябины, крепкие стволы берез.
У одной из изб Абайым всегда немного задержится и постоит. Такой избы не было до недавней поры не то что здесь, в селе, но даже в райцентре. Изба совсем новая, щедро источает запах смолы и мха. Углы у нее ровные, прямые, хоть по отвесу мерь. Стены из отборных бревен, подогнанных так, что не отличишь, где комель, а где вершина. Окна у избы большие, с резными ставнями, а над ними шиферная крыша. Эту крышу откуда ни разглядывай, не найдешь перекоса. Изба особенно красна в лунную ночь. Как бронзовые, светятся тогда ее стены, побеленные углы резко очерчены тенью, покатая крыша — ясным небом. Главное, лицо у избы вышло светлым, веселым. Не зря старался Абайым. Живет в ней тоже светлый, веселый человек — Багыр со своей молодой женой. Как же не остановиться Абайыму около творения рук своих? Сердце радуется!
В глубь деревни улица начинает вилять. Избы идут в основном старые, с покосившимися, осевшими крышами и стенами. Встречаются также избы, построенные на манер юрт: дверями к солнцу, окнами на север. Огорожены они жердяными пряслами, побелевшими, как кости, от дождей и солнца, от ветра и времени. А в сторонке стоит одна, совсем на землянку похожая — косоглазая, потрепанная, будто стыдящаяся себя. Вот около нее Абайым и останавливается окончательно. Бросает повод на коновязь у дверей юрты-избы и входит внутрь. Там он садится возле низкого круглого стола, а жена тут же снимает с плиты пузатый чайник… Скоро со лба Абайыма катится крупный пот, но старик подливает и подливает чаек, круто заваренный и слегка подсоленный.
Гнедко даже успевает подремать и увидеть свой любимый сон о теплом лете, увидеть луг с высокими сочными травами… Наконец со скрипом отворяется дверь избенки, и о колена старика звякают медные стремена. Гнедко, очнувшись, вскидывает голову, а потом, прижав уши, спускается к коновязи: Абайым несет седло.
«И куда он собрался? — щемит и ноет сердце Гнедка. — Хорошо, если к прорубям за деревню, на водопой. Не дай бог, если в горы: целый день придется продираться по брюхо в снегу сквозь кусты, через бурелом, то на гребень, то вниз… А если в райцентр, то это еще хуже: это надо бежать двадцать верст по скользкой дороге и стоять там, привязанным где-нибудь за ограду, голодать и мерзнуть, ожидая возвращения хозяина, и бояться грязно-зеленых вонючих чудовищ, с выпученными глазищами, которые, рыча, как волки, идут прямо на тебя и сворачивают в сторону только в самый последний момент».
Абайым накидывает на спину Гнедка потрепанный потник и старое седло с серебряной чеканью на луке. Когда настает момент затянуть подпругу, Гнедко раздувает живот и пытается укусить Абайыма за локоть.
— Отпусти, Гнедко, отпусти. Сегодня только до водопоя, — уговаривает Абайым и ждет. Но Гнедко будто не понимает, терпит. Терпит и Абайым. Старик знает, что вот-вот Гнедку понадобится еще хватануть воздуха. Брюхо на мгновение опадет, ослабнет, и он, Абайым, подтянет подпругу.
Потом старик шагает в сторону сарая, и Гнедко облегченно вздыхает — значит, только до водопоя.
Абайым входит в трухлявый, покосившийся сарай, большие дыры в котором замазаны коровьим навозом, выгоняет старую комолую Тонкурак и ее годовалого рыжего бычка. И хотя эта живность и сама сходила бы на водопой и ничего бы с нею не случилось, Абайым садится на Гнедка и едет селом.