— С Фелицатой мы прекрасно управимся, — говорит Вальбурга, — если вы управитесь с Томасом.
— Это, собственно, одно и то же, — говорит Максимилиан, одаряя Милдред грустной улыбкой.
Звонят к вечерне. Вальбурга, ни на кого не глядя, роняет:
— Вечерню придется пропустить.
— Все Часы придется пропустить, пока не выработаем план, — подтверждает Милдред.
— А Александра? — говорит Бодуэн. — Разве Александра к нам не вернется? Нужно бы все обговорить с Александрой.
— Никоим образом, отцы мои, — говорит Вальбурга. — Не вернется, и ничего с ней не нужно обговаривать. Это может запятнать...
— Поскольку она, вероятно, будет аббатисой, — говорит Милдред.
— Поскольку она и будет аббатисой, — заверяет Вальбурга,
— Ну, я вижу, вы, девочки, тут прямо землю роете, — говорит Бодуэн, окидывая комнату недовольным взглядом, как бы в тоске по свежему воздуху.
— Бодуэн! — говорит Максимилиан, а монахини оскорбленно уставляют глаза на сложенные у колен пустые руки.
Наконец Милдред произносит:
— Собирать голоса нам не позволено. Это вразрез с Уставом.
— Ну да, ну да, — терпеливо соглашается неподъемный Бодуэн.
Вечерня минула, а беседа все длится, и черная тень прибирает поднос. Все длится беседа, и Милдред заказывает ужин. Священников проводят в гостевой туалет, а Милдред с Вальбургой удаляются в уборную на верхнем этаже и перебрасываются двумя-тремя радостными словами. Дело стронулось, и все идет хорошо.
Четверка снова в сборе; подан добрый ужин с вином. Колокол звонит к повечерию, а переговорам конца не видно.
В отдаленной диспетчерской наверху звук их голосов приводит в движение ролики, шелестит пленка. Почти всюду в монастыре у стен есть уши, и Милдред с Вальбургой об этом подзабыли, не то что поначалу. Это все равно как затвердить понаслышке, что на тебе всегда око Господа: это значит слишком много, а стало быть, ничего не значит. И обе монахини говорят без опаски, иезуиты тоже, они уж и вовсе не подозревают, что их слушает и записывает устройство не столь безобидное, как Господь.
Псалмы повечерия ровно струятся из часовни, где Александра стоит почти напротив Фелицаты. Место Вальбурги пустует, место Милдред пустует. В кресле аббатисы пустоты пока еще нет, но нет и Гильдегарды. Голоса журчат, как ручеек:
В глазах Александры печаль, а губы ее произносят:
Уинифрида подменяет Милдред, истово выпевая краткий стих Писания вслед за звонкими ответствиями Фелицаты: «Сестры: трезвитеся, бодрствуйте, зане супостат ваш диавол, яко лев, рыкая, ходит, иский, кого поглотити. Ему же противитеся...»
«Да, я тоскую по родне духовной», переливается английский стих, любимый Александрой:
Глава 3
Про Фелицатину укладку всем известно, что она Фелицатина и прибыла с нею как часть ее приданого. Укладка не какая-нибудь: вышиной она фута два с половиной и стоит на изящных витых ножках с колесиками. Она инкрустирована перламутром, у нее тройное дно, и все иголки, ножницы, мотки, шпульки аккуратно рассованы по отделеньицам. А в самом низу алый муаровый тайничок для любовных писем. Александра буквально застывала возле этой укладки и с аристократическим любопытством созерцала драгоценный мещанский фетиш.
— Право, даже не знаю, какая епитимья полагается за такую укладку, — заметила она как-то в присутствии Фелицаты покойной аббатисе Гильдегарде, которой случилось быть в рукодельне с обходом.
Гильдегарда ответила не сразу, но за порогом сказала:
— Чудовищная безвкусица, но мы принесли обеты и обязаны смиряться. В конце-то концов все ведь сокрыто от глаз людских. И кроме нас, никому здесь не понятно, что красиво, а что нет. — И темные глаза Гильдегарды, ныне сомкнутые смертью, глянули на Александру. — Даже и наша красота, — сказала она, — кому она понятна?
— Какое нам дело до нашей красоты, — сказала Александра, — раз мы прекрасны, вы и я, хоть нам и нет до этого дела?