«Хозяйственник, свой парень», — с горькой досадой и неясностью подумал Сергей, а вслух заговорил не раньше, чем Джелал проводил их на прежнее место.
— Слушай, урток, вот я говорю Арту, что ты умеешь молчать. Если я тебе сказать, то ты этого никто, никогда, ни зачем не сказать.
— Ты знаешь, Серожа, — серьезно сказал Джелал. — Мой молчит, как старый утка.
— Спасибо. Это скоро понадобится. Понимай. Скоро мой, и твой и его, — Сергей указал на Арта, — это будет один союз.
Глава двадцатая
ЕВАНГЕЛЬСКАЯ
«Блаженны изгнанные за правду, ибо их есть царствие небесное».
— Кузиночка, это очень приятно. Мы ведь за правду изгнаны? Разве проказа не правда?
Белокурая девочка заерзала на бархатной подушке и радостно забарабанила пальцами по переплету евангелия.
— «Блаженны плачущие, ибо они утешатся», — на эсперанто это звучало внушительно.
Эйридика, дочь Эвгелеха, зарыдала. Ей казалось, что теплое застоявшееся в груди море прорвалось из глаз. Девочка деловито порылась в шелковых покрывалах и подала кузине носовой платок. Эйридика прижала ее к груди, чтобы порывом нежности еще усилить свои слезы.
— Кузиночка, а может быть, он заболел со страху, когда все узнал на заседании Совета?
Эйридика почувствовала мгновенное охлаждение к ребенку.
— Со страху? Он? Никогда!
Мягко мерцающие глаза, бледные пальцы с плоскими лиловатыми ногтями, шелковистые пепельные волосы бобриком… перед мысленным взором Эйридики Борис прогуливался, как живой. «Разве он может испугаться, он, такой преданный чистой красоте?» — (Дочь Эвгелеха с детства приучила себя мыслить пышно и многословно, как мыслят героини романов из античной жизни).
Но море слез снова заворочалось в груди; оно стало едким и холодным, как щелок. «Что, если это не страх, но отвращение. Отвращение… К ней! К дочери Эвгелеха, которую чтит весь народ».
Беспомощный ужас перед возможностью разлуки пригнул женщину к твердым подушкам; сжавшись комочком, она тонко заплакала в голос.
— Кузиночка, я пойду кушать.
Маленькая Найон заскучала. Она выскользнула на террасу, освещенную желтой пылью заката, постояла на лестнице и мокрым садом пошла к дому инженера.
В комнате Эйридики быстро темнело. В прежние дни в этот час Эйридика сидела у окна ровно, как в стальном корсете, с крепко сжатыми на коленях руками ждала Борисовых шагов.
Просыпаться — помнить… Засыпать — помнить… Умереть, господи… Боренька…
Задыхаясь от наболевшего моря в груди, она накинула шарф, выскользнула на террасу, постояла на лестнице и мокрым садом побежала в сторону заводских дач. В зеленых сумерках, окружавших круглые белые дома, было пусто и тихо. По красному гравию прыгали, вздрагивая эгретками, полосатые как зебры, удоды. Впотьмах раздраженно бормотала полусонная вода канала. Эйридика металась от аллеи к аллее.
Борис никогда не видел ее такой похожей на обыкновенную домашнюю женщину. Он съежился в качалке и сцепил восковые пальцы.
— Как же быть?.. Быть-то как же?.. Господи!..
Качалка была скрыта от зрителей кустами буксуса, и Борис мог спокойно заниматься своим отчаянием. Проказа уже, должно быть, отметила его, несмотря на прививку, он успел уверить себя в этом. Но первая заповедь «неулыбающейся Республики» — брезгливость — была воспринята им как нельзя лучше: она и раньше, в простые времена, была одной из черт бедного поэта. Что теперь делать с Эйридикой? — только бить! На минуту в сознании сверкнула поэтическая мысль: «Если бы я был сильным, я мог бы сказать ей: ты — Эйридика, а я — Орфей, и я выведу тебя из царства мертвых в дневные просторы».
Но греческий миф потонул в хаосе детских ужасов. Буксусные кусты раздвинула нежная рука.
— Здравствуйте, поэт. А я гуляла и не думала увидеть вас.
Борис перевел дыхание.
«Слава богу, она будет ломаться. Никаких сцен…» — говорить вслух он еще не был в состоянии.
Женщина села на ручку качалки.
— Слушайте, вы видите, какие у меня красные глаза. Я плакала. У меня умерла та собака.
Борис попробовал голос:
— Бедная девочка!
— Кто? Собака?
— Нет, вы.
«Наш разговор уже освещает изящная, меланхолическая улыбка, — подумал поэт. — Быть грубым с аристократкой органически не могу».
Внезапно аристократка переменила фронт.
— Борис, хороший мой!
— Ну?
Она широко поглядела ему в глаза…