Когда это произведение англо-саксонского гения было закончено, оба товарища сели друг против друга и с наслаждением закурили.
— Ну, — со вздохом облегчения сказал Броунинг, — теперь остается только Джелал. Эй, Седжи, — внезапно вдохновился он, — посудите-ка: Да здравствует Интернационал и спайка! Начало на вас, конец на мне, середина на Джелале. Это штучка!
— Теперь мы трое уж никак не можем расстаться, — торжествующе подхватил Сережа и, поглядев на свое разрисованное предплечье, тихо рассмеялся. — Кто бы мог подумать, что это научная формула? Ишь кузькина мать при бенгальском освещении. В Москве меня обвинили бы в начинании хулиганской карьеры.
Глава двадцать четвертая
БАНКЕТ И ПОСЛЕ
Пленная корпорация с роковой неизбежностью делилась на два тайных лагеря: лагерь носителей формулы и лагерь тех, кто не был отмечен татуировкой. Формула, долженствующая превратить мир в единый Советский Союз, окончательно зарубцевалась на здоровой коже и приобрела синий цвет военно-морских путешествий. Надо было окончательно оградить ее от возможной бдительности прокаженных, и Арт Броунинг произвел это за ближайшим банкетом, на котором присутствовали лучшие мужи государства и все пленники, а Сережа Щеглов занимал за столом одно из видных мест. Сергей явился на вечер щеголем из щеголей: на нем был свистящий шелковый плащ цвета индиго, посеребренные сандалии и бледно-розовый категорический балетный хитон без рукавов. Изредка Сережа отбрасывал как бы невзначай полу плаща, и тайное становилось явным. С голой напудренной руки нагло ухмылялось матросское сердце, пронзенное пернатой стрелой, давая пищу тактичному удивлению сотрапезников.
Планы Арта как нельзя более соответствовали его характеру. «Никогда не отягощай и не утомляй себя тайной, — говаривал он, — пей умеренно и откровенно, ешь то, что едят другие, спи спокойно и комфортабельно». На банкете он хотел открыть и передернуть карты. Если учесть, что любимой темой прокаженных была высокая культура их страны, желание Броунинга было легко выполнимо.
— Варварство, говорите вы? — по-английски переспросил он одного из участников пира, разглагольствовавшего об атавизме. — Варварство? А что знаете вы о варварстве?
— Все, — наивно ответил тот.
— О нет, и не говорю об этнографии, — громко продолжал Арт, — я не говорю также о шовинизме, я думаю о другом. Варварство! Да ведь оно единственный двигатель цивилизации и культуры! Грубое желание жить лучше так же первобытно, как любой инстинкт. Если у человека пропадут исконные страсти, то ему незачем будет работать для их удовлетворения или, если хотите, обуздания. Незачем и нечем. Человек работает страстью. Может быть, жизнь в нашей стране изменит нас, но мы еще любим свою варварскую кровь. — Он театрально огляделся и подмигнул Сергею.
Сергей, прислушавшийся за время путешествия к Борисовой манере декламировать, откинул татуированной рукой кудри со лба и мелодично провыл:
— Мы гордимся своим варварством, — продолжал Арт, — ибо в нем, и только в нем, залог преуспеяния на земле. Да, мы все еще варвары. В нашей маленькой компании варварство — философская злоба дня. И товарищу Седжи не было стыдно варварски вытатуировать на руке откровенный перечень своих земных увлечений. И как вытатуировать! Хулигански, скажете вы? Нет, возразим мы, это — честное обнажение честного, но, по человеческой природе грязного, подсознания.
Сережа встал со своего фиолетового кресла и откинул левое крыло плаща.
— Вот! — звонким голосом оповестил он, — вот, что я наделал!
Присутствующие были шокированы и заинтересованы. Сережину руку внимательно перечитывали и отходили со сконфуженным шепотом, но злостно недовольных среди зрителей не оказалось. В сердце каждого прокаженного государственного мужа заныл хилый отголосок упоительного и грубого отрочества.
Особенно внимательно осматривал татуировку удивленный Борис. Прежде он не знал за Сережей подобных наклонностей. Еще философская белиберда Арта бросила его в жар предельного недоумения. Прочитав «Нюрку, Маньку, Киску» и «пожалуйте бриться», он отказался верить происходящему. «Или я сошел с ума, — думал он, садясь на свое скромное место в конце стола, либо они смешались всмятку». От волнения он выпил больше обыкновенного, но вино действовало на поэта подавляюще. Несколько раз он томно пояснял своему соседу, молодому прокаженному пшюту: