Я будто видел, как одна за другой проходили минуты, они напоминали маленькие черные кресты, и надпись на каждом кресте гласила, что в печке горят-догорают веселые буковки. Милые мои буковки, быстроногие мои кони, я вскакивал на них каждый вечер, а то и по ночам, и они уносили меня в мир чудеснейших приключений!..
Так я стоял, словно стройное молодое деревце, чью пышную и весело играющую на солнышке листву нежданно ободрала недобрая чья-то рука.
Я стоял, глубоко несчастный, и глаза мои стали как два неиссякаемых родничка.
Долго все молчали, никто не сказал мне ни слова. Наконец настоятель спросил:
— Да отчего же ты плачешь?
Мучительная боль все еще комом стояла у меня в горле, не давая пробиться словам. Я с отчаянием смотрел на печурку, где догорали мои ненаглядные книжки. Маркуш видел, как неотрывно смотрю я в огненную могилу, и, чтобы как-то меня утешить — но и суровых начальственных особ не обидеть, — сказал:
— А горят-то они не хуже, как если б были священные книги.
Настоятель не удостоил простака и взглядом, но тоже пожелал утешить меня.
— Так что же ты плачешь, Абель? — спросил он еще раз.
— Вам это очень даже известно, — выговорил я с трудом.
Тогда он погладил меня по щеке, прижал к груди мою голову. И по этой ласке, по тому, как билось сердце его, понял я, что он меня очень жалеет.
— Набирайся ума-разума, сын мой! — сказал он.
— Куда мне, лучше б уж и вовсе его не было, — всхлипнул я.
— Успокойся. Ты ничего не потерял.
Я так и подскочил.
— Это кто же сказал?
— Это сказал я, настоятель монастыря в Чикшомьо.
Голос его прозвучал вдруг твердо, по-военному, так что я возражать более не посмел, а только опустил голову и поискал глазами, где сесть. Но, усевшись, заговорил опять:
— Может, и так, но ведь скоро наступят долгие осенние вечера, а там и вовсе уж бесконечные зимние вечера… что я буду читать?
И тут вдруг оба монаха враз помягчали, особенно отец настоятель.
— Так это и есть твоя главная печаль, а, ночная сова? — спросил он с облегчением.
— Моя главная печаль не это, — сказал я, — но отсюда начало берет.
— А главная в чем же?
— В том, что не я настоятель в Чикшомьо.
— Будь усерден, может, еще и станешь, — ответил мне он. — Бери пример с Маркуша.
— Что ж не взять, коль он рядом стоит, — отшутился я.
Все опять помолчали, потом я сказал:
— Ладно уж… только я за добро и себе добра буду ждать!
Настоятель тотчас понял и посулил прислать столько книг, что я за всю зиму не одолею. И еще посулил, что привезет их не кто-нибудь, а Маркуш. Потом наказал нам всем жить всегда в мире, не то опять мировую войну накличем.
Только он мировую войну помянул, я сразу вспомнил про черные бомбы и про те два ружья, которые говорить со мной никак не хотят.
— Знаете ли, кого бы мне еще нужно? — обратился я к отцу настоятелю.
— Кого?
— Человека, в солдатской науке сведущего.
— Это еще зачем?
— А затем, что есть у меня ружье, да я не умею разговорить его.
Тут настоятель объявил, что он и есть такой человек, потому как всю войну полковым священником прослужил и обращаться с оружием умеет весьма прилично, если это, конечно, «манлихер». И тотчас захотел посмотреть ружье. Я, само собой, только того и желал, очертя голову к дуплистому буку кинулся. Но принес одно ружье только. Настоятель повертел его в руках — то самое, говорит. Патроны спросил, и я подал ему непочатую гроздь. Тут мы все вышли из дома и окружили знатного мастера — ишь ведь какой, оказывается, не только с монахами управляться умеет, но и с оружием тоже!
— Во что бы прицелиться? — спросил отец настоятель.
— В дьявола, — сказал я сразу.
— Да где ж он?
Шагах в двадцати от дома рос куст шиповника. Я тут же на него указал:
— Говорил же отец Фуртунат, там должно быть его гнездовье.
Настоятель вскинул ружье и выстрелил в куст, однако же, кроме грохота, ничего особенного не последовало.
— Вот хорошо-то, — обрадовался Маркуш. — Хорошо, что там дьявола не было!
— Это еще почему? — прицепился к нему Фуртунат.
— А как же… будь он там, настоятель его уже застрелил бы.
— Так и слава богу!
— Нет, не слава богу! — заупрямился Маркуш.
— Да ты скажи почему? — не отставал Фуртунат.
— Потому, — отвечал ему Маркуш, — если бы застрелил, все мы без хлеба остались бы.
Монахи даже ответить Маркушу не пожелали, хотя он-то прав был! Они же, монахи, затем и существуют, чтобы каждодневно исправлять то, что дьявол, тоже каждодневно, калечит, портит. Можно и так сказать, что они работают друг другу на руку, и, кто знает, не для того ли дьявол неуловим, чтобы не нарушил человек разумное это установление.
Выстрелив, настоятель еще раз осмотрел ружье, похвалил его и предложил Фуртунату выстрелить.
— Оружие в руки не возьму! — заартачился Фуртунат.
— Ну-ну, разок-то выстрели, ты же не назаретянин, — возразил отец настоятель.
Да только напрасно он слова тратил, Фуртунат лишь головой крутил и стрелять нипочем не желал. Что было делать, не упрашивать же до Судного дня! Взял я ружье да как бабахну — пушке впору! Сильно отдало в плечо, только радость была сильнее. Позвали стрельнуть и Маркуша, но он брать ружье не спешил, время тянул: то коснется ружья, то отпрянет. И еще, и еще раз, а сам смеется, словно его щекочут. Ни дать ни взять девица, а ружье — кавалер, поцеловать ее норовит. Наконец неуклюжие эти игры всем нам прискучили: отец настоятель сам приложил ему к плечу ружье, я руки ему поставил, чтоб как надо держали. Наконец мы отступили от Маркуша, немного назад отошли, чтоб не случилось беды.
Молчим, ждем. Он стоит зажмурясь.
— Стреляй же! — подбодрил его настоятель.
— Куда? — колебался Маркуш.
— Прямо вперед и повыше!
— А что там?
— Открой глаза и увидишь.
— Да я боюсь!
Мы за его спиной уже корчились от смеха.
— Повыше дуло-то подними! — командовал отец настоятель.
Маркуш чуть-чуть приподнял дуло.
— Еще немножко!
Он приподнял еще.
— Ну вот, так хорошо! Стреляй!
А в эту минуту, громко каркая, из-за леса вылетела большая воронья стая. Вороны летели низко и, можно сказать, у нас перед носом, да только на свою беду выбрали они эту дорогу, потому как Маркуш, со страху даже не открыв глаз, пальнул прямо в стаю, и тут же одна ворона, кувыркаясь, упала на землю.
— Вот это охотник! — закричал я.
Но Маркуш уже отшвырнул ружье и блаженно смеялся.
Мы воротились домой, и тут отец настоятель признался, что давно не бывало у него дня приятнее; он похвалил меня, и мое хозяйство, и саму Харгиту за то, что под бочком у нее можно жить так покойно и мирно, словно и не было никогда мировой войны. Фуртунат сказал, что мыслит так же, и еще от себя добавил, что истинно счастливой и богу угодной жизнью мог бы жить только на Харгите, если б построили здесь монастырь и ему не приходилось бы никуда отлучаться от книг своих.
Мне ж от слов Фуртуната стало куда как невесело. Я подумал о том, сколь прекрасен и многолик мир, и земля, и небо, и воздух, и чего только нет на свете, о чем бы не мечтал человек. Но сколько ни встречал я людей, каждый был недоволен. А теперь еще этот сановитый монах — уж про него-то как не поверить, что счастлив он своей жизнью, ибо живет по собственному хотению, — так нет, оказывается, и он мечтает жить иначе?! Из города, от людей он желал бы уйти в дремучий лес, чтобы одному встречать день, одному ко сну отходить. И вот рядом с ним я — живу в этом самом лесу, просыпаюсь и спать ложусь один-одинешенек, — а мечтаю, напротив, жить в городе, среди людей! Кем же так установлено? И кто назначает путь человеку, да всякий раз не туда, куда влечет его?
Есть на свете высоченные горы, есть большие деревья, есть высокие башни, да только все они букашки малые в сравнении с этим необъятным вопросом!
Не знаю, много ль времени пробежало в пустых этих мечтаньях, но очнулся я от голоса отца настоятеля:
— Проснись, Абель!
— Сколько раз? — сразу ввернул я.