Выбрать главу

Долго я так рассуждал сам с собой и придумал много всяких интересных вещей. И очень гордился, что такой я еще молодой, да умный. Пожить бы так с недельку, думаю, полежать в безделье — сколько бы тайн великих открыл! Вот только коза моя сдохла бы тем временем с голоду, собака пропала бы и дрова бы все растащили — уж показал бы мне тогда отец мои великие тайны! Словом, решил я посвятить этот день ему, и прошел он славно и тихо, как праздничный.

За ним и другие дни покатились мирно, работы уму не давая, так что кому хочешь, тому и посвящай их. Зато лесному сторожу в эти дни работенки хватало, телеги, подводы подъезжали одна за другой, только успевай поленницы указывать. А тут еще мошенники допекли, сообразили в этакой суматохе, что и дармовые дрова в печи горят не хуже, чем купленные. Да только не вышло по-ихнему, не пришлось им видеть, как горят краденые поленья, потому что я не спускал глаз с хитрованов этих. С одним таким жуликом из Таполцы даже подрался было, чуть голову ему не разбил, да остальные возчики за него вступились, уговорили простить ради двух его малолетних детишек.

Увидя, как усердно запасаются дровами окрестные жители, подумал я, что сейчас бы самое время и мне свои двенадцать саженей продать. Те двенадцать саженей, что я при подсчете сверх указанных девятисот насчитал и буквою «А» пометил. На восьмой день после того, как побывали у меня монахи, пожаловал очень кстати один армянин, и я ему сразу всю дюжину саженей запродал. Выложил он пятьсот лей в задаток и квитанцию попросил. Да только я ему квитанции не дал, столько-то ума у меня было, чтоб на бумаге следов этой сделки не оставлять; сказал, что в задаток одного его слова довольно, а расплатится, мол, сразу сполна, когда дрова вывезет. Он спорить не стал, нанял десять возчиков и за пять дней все вывез. Мне же оставил тысячу лей, а остальные денежки и по сей день платит. А ведь в своем-то селении уж таким богоугодным старичком слывет — сам епископ не мог на него нахвалиться. (Он аккурат на другое лето после обманного этого дела ихнее село навестил.)

Словом, двенадцать саженей дров доходу мне принесли не так-то много, зато страхов — хоть отбавляй: дьяволы, можно сказать, все как один из можжевеловых кустов повыскакивали и все желали со мною дружбу свести. А тут еще и такое на ум пришло: может, эти, из банка, меня испытать хотели, излишек для того и оставили, ловушку мне приготовили! И придется мне к деньгам армянина этого еще жалованье свое за три месяца приложить, а то и тюрьмы отведать! Я бы уж предпочел, чтобы он и вовсе денег мне не давал, боялся этой дуриком доставшейся тысячи больше огня. И заснуть не мог, покуда не вынес деньги из дома. Куда б, думаю, спрятать их? Пошел к заветному буку-великану, достал одно ружье из дупла и, скрутив ассигнации потуже, засунул их в дуло. Потом старательно расчистил то Место, где стояли мои сажени, и забросал ветками.

Все, что можно, вроде бы сделал.

Еще и весточку в банк передал с возчиком из Середы, чтоб приезжали да забрали деньги, потому как лесу вывезли много, не дай бог кто-нибудь ограбит меня, а то и убьет. На другой день и в самом деле прикатил на мотоцикле кассир, принял у меня деньги, только пятьсот лей оставил — мое жалованье за ноябрь. Денежки спрятал, выпил стакан молока и укатил на своей тарахтелке.

А когда затих мотор, я так и схватился за голову: надо ж было насчет монахов его спросить! Расстроился я, места не находил себе, а на другой день, глядь, Маркуш является — вот уж, право, как бог послал. Я с Блохой как раз на дороге стоял, по которой возчики на вырубку заезжают, дождь моросил, и вдруг он, только не на той желтой коляске, а на большой арбе. Лошадей-то я признал еще издали, а вот Маркуша не признал. И Блоха не признала, хотя она разбирается в людях лучше меня. Но только дивиться тут нечему, потому как за это время Маркуша словно бы подменили. Лицо серое стало, щеки запали, одни уши лопухами торчали да нос. И одет он был по-другому, в тот-то раз приезжал в сутане, а теперь облепила его какая-то совсем ветхая мирская одежка, путь-то неближний был, да под моросящим дождем. И такой он худой показался мне! Сиденьем ему служила крашеная желтая скамейка, перекинутая через борта арбы. Ножки скамьи свисали по сторонам, с них тихо капали слезы. Маркуш, промокший до нитки, спрыгнул на землю, штаны на заду были желтые.

— А где ж давешняя шкура? — спросил я.

Маркуш понял, что я про сутану.

— Снять велели, — ответил.

— Это ж почему?

— Потрется, говорят, ежели я в ней и лошадьми править буду.

— Да она вроде и в тот раз была довольно уж потертая.

— Значит, не довольно, коль угадали, что сутана это.

— Я вас угадал, да только когда совсем близко подъехали.

На это Маркуш ничего не сказал, пощупал уши у лошадей, потом вытер им головы, спины и укрыл попоной.

— Ну, книги нужны еще? — спросил.

— Как не нужны, если хорошие!

— Все они хорошие, из бумаги да буковок, — сказал Маркуш.

Я заглянул в арбу, а там ящик, и не так чтобы маленький; ну, взялись мы вдвоем, в дом внесли, поставили на пол. Я дух перевел и спрашиваю:

— Может, железо здесь?

Маркуш вместо ответа откинул крышку и вывалил книги на пол.

— Хватит этого? — спрашивает.

— Смотря как хватит, а то и не встанешь, — ответил я с ходу.

Но и шутки-прибаутки мои Маркуша не развеселили. Был он вялый какой-то, пришибленный. Вижу, хворь человека точит, а он не признается: просто доля, говорит, такая, сиротская.

Я и прежде догадывался, что жизнь у него была не сладкая, так оно и оказалось. Пусть бы, думаю, излил мне свое горе-печаль, все б легче стало, да только очень уж глубоко залегли его беды в душе у него, на самое донышко опустились, без помощи им оттуда не вынырнуть. Но мне он был словно брат, и я быстренько сообразил, по какой дорожке к нему подойти поближе; прежде всего стянул с него насквозь промокшую ветхую поддевку и заставил влезть в затхлый овчинный тулуп, потом усадил поближе к огню и накормил. А когда увидел, что уже можно легонько и душевных струн коснуться, спросил дружески:

— И как же вы сиротою жили?

— Да скверно довольно-таки, — ответил Маркуш.

— Расскажите, если можно, конечно.

— Можно ли, сам не знаю, потому как никому еще про это не сказывал.

Тут я, чтоб подбодрить его, на святую неправду решился.

— От меня-то чего таиться, ведь и я сирота.

Маркуш поглядел на меня, его глаза полны были слез. Встал он, шагнул ко мне, пожал руку и тяжко так бросил:

— Коли так, будем на «ты». Сервус![7]

— Сервус! — сказал и я, тоже поднявшись.

Потоптались мы, друг на друга глядя, под сенью братского «сервус», потом сели опять, помолчали. Наконец Маркуш собрался с духом, поглядел на меня просветленно-печально раз-другой и сказал:

— Вообще-то, скажу я тебе, моя жизнь с железной дорогой связана.

— Это для меня большая новость, — отозвался я, — потому как до сих пор я считал, что ты к монахам отношенье имеешь, а не к железнодорожникам.

— Живу-то я у монахов, но жизнью своей железной дороге обязан, — сказал Маркуш.

— Ну и ну! Как же это?

— А вот так, — начал свой рассказ Маркуш. — Моя матушка была девушка бедная, но ладная, и родные хотели ее силой за богатого парня отдать, одноглазого. Очень горевала моя матушка, потому как другого парня любила — он-то ее обоими глазами видеть мог! — и с горя великого убежала из дому, пошла скитаться по свету. Сперва шла пешком, но потом села на поезд и уехала, лишь бы одноглазому на глаз не попасться. А когда далеко уже от родных мест оказалась, сошла с поезда на первой же станции. Довольно большой станции, между прочим. Увидел ее железнодорожник один, он кладовщиком служил, заговорил речами красивыми, словом, поддержал, да так, что от этой поддержки и я народился.

— Господи, — вздохнул я, — вот оно как в жизни бывает!