Выбрать главу

Однако здоровье Тамаши сильно подорвано. Но не работать писатель не может — он диктует жене новое произведение «Ветка шиповника». Закончить его Тамаши не довелось. 26 мая 1966 года его не стало.

Яркая писательская индивидуальность Тамаши не только раскрывает перед читателями неповторимый облик его главного «коллективного» героя — трудолюбивого и мужественного крестьянства, но и вливает особую поэтическую струю в современную венгерскую литературу, струю, вобравшую в себя истинно народное восприятие жизни. Эта струя не оскудевает и ныне — такие большие и своеобразные художники, как, например, Андраш Шютё и Тибор Череш (последний в своей новеллистике), испытали несомненное и благотворное влияние Арона Тамаши.

Думается, советский читатель откроет для себя интересный и своеобычный мир, познакомившись с избранными произведениями выдающегося венгерского писателя.

Е. Малыхина

АБЕЛЬ В ГЛУХОМ ЛЕСУ

Роман

ГЛАВА ПЕРВАЯ

В достопамятном одна тысяча девятьсот двадцатом году — иначе сказать, на другой год после того, как оказались мы, секеи,[1] под румынами,[2] — случилась в моей жизни и еще одна великая перемена. Звали меня и в ту пору Абелем, а жили мы в Чикчичо Фелчикского уезда, большом селе на берегу Олта, где чуть ли не все занимались выращиванием капусты.

Отец мой, по имени Гергей, тогда был еще жив, служил обходчиком в общественном лесу. Так и бедовал один, в лесу среди гор, в хлипкой лачуге; домой спускался редко, когда уж весь провиант выйдет. А моя матушка опять снарядит его, набьет суму, чем бог послал, и подается отец назад, в лесное свое пристанище, и опять мы не видим его неделю, а то и поболе.

Детей, кроме меня, в доме не было, да я и не жалел об этом: родители одного-то меня едва тянули, чтоб и в школе учить, и одевать-обувать, очень уж бедно мы жили.

Тот день, что внес в мою жизнь великую перемену, как я уже поминал, пришелся после Михайлова дня, то есть на тридцатое сентября. А вот среда это была или четверг, сказать не могу, запамятовал, одно помню точно: отца давно что-то не было из лесу. После полудня, управясь с делами, матушка подхватила мешок и подалась картошку копать, а мне целую гору кукурузных початков оставила, чтобы к вечеру, когда она воротится с поля, я все облущил. Жили мы в маленьком, крытом соломой домишке, по-над садами, с той стороны предгорья, где Харгита. День был хоть и осенний, а солнечный, я даже окно растворил, чтоб свежий воздух заходил к нам без страха. Вывалил я кукурузные початки посреди комнаты, на пол поставил пустую корзину, взял сито и устроился между корзиной и кукурузой; сито поставил на колени и принялся за дело.

Была у нас хорошая собака, большая, лохматая, по кличке Воструха, и еще была кошка с белым пятнышком на лбу — я их обеих любил без памяти, что одну, что другую. Собака улеглась на полу и не сводила с меня глаз, удивлялась, видно, как это я ловко так лущу в сито кукурузные зерна. Немного погодя и кошка к нам присоединилась, да ведь как, паршивка, устроилась! Вскочила мне на правое плечо и ну мурлыкать в ухо, помурлычет-помурлычет, умоет мордочку, опять мурлычет.

В работе да в хорошей компании время быстро летело. Вот уж и солнце, словно спелое красное яблоко, почти к самой земле небосвод притянуло, и тут мне послышалось вдруг будто шевеленье снаружи. Я на минутку работу свою оставил — чу! — в тишине кто-то вроде бы поднимается по нашим четырем ступеням каменным. Не успел толком ни о чем подумать, а шаги-то уже во дворе, а там и под навес забрались. Кошка — гоп! — с плеча моего соскочила, да к двери, а дверь уже отворяется потихоньку. Тут и Воструха тявкнуть надумала, да только видел я, зря торопилась, потому как на пороге стоял не кто-нибудь, а отец собственной персоной.

— Цыц, Воструха! — погрозил я собаке. — Или не видишь, кто пришел?

Ничего отец из лесу не принес, только пустую суму из барсучьей шкуры, болтавшуюся на шее, да в правой руке — палку с большим набалдашником; он всегда и повсюду ходил с этой палкой, и была она его самого длиннее, а пахла так вкусно, будто из масличного дерева вырезана. Не вымолвив ни словечка, отец повесил суму на гвоздь, посох свой, собачью грозу, к стене прислонил за дверью. И я молчал, сидел, как сидел, кукурузу знай лущил: пусть видит отец мое усердие, пусть порадуется, в кои-то веки домой заявившись.

— Много ль нынче в лесу орешков буковых? — спросил я погодя.

— Хватает, — отозвался отец.

— А свиней-то на них хватает ли?

— Свиньи все дома, в селе, сидят, — сказал отец; он подошел ко мне и стоя глядел, как я кукурузу лущу. Я сразу приметил, что не шибко он весел, и потому старался половчее обдирать большой початок, но про себя все же твердо решил: нипочем не вскочу от радости, не запрыгаю вокруг него, сдержусь, как то рабочему человеку положено.

— Ну и как она, кукуруза, лущится? — спросил отец.

— А хорошо лущится, коль в хорошие руки попала, — не задержался я с ответом.

Отец молчал, глядел на мою работу; словом, понял я, что он ищет какую-нибудь промашку.

— Хм, про твои руки этого не скажешь, — проворчал он.

Я снизу вверх посмотрел на него, даже улыбнулся чуть-чуть, должно быть.

— Это вы в похвалу мне, отец? — спросил я.

— Да не сказал бы.

— А жаль! Сын-то кукурузу лущит в точности так, как у отца перенял.

После такого ответа отец и шапку свою с головы сбросил, а ведь он ее, высоченную эту баранью шапку, что над ним башнею высилась, можно сказать, никогда не снимал без крайней нужды.

— Больно много ты знаешь, а ведь мал еще, от земли не видать! — сказал отец.

— Сижу я, оттого и мал вам кажусь!

— Так встань, дай поглядеть на себя!

Я встал, грудь колесом, и говорю:

— Вот теперь смотрите!

Отец быстро меня оглядел и тут же сбросил с себя суровость, засмеялся. Да только меня-то не проведешь: понял я, что мал ему показался, потому и смеется. Оно, может, и правда, что я тогда мал был, да ведь по годам и рост, а мне только-только пятнадцать стукнуло, всего девять дней тому. Зато отец хоть и пять десятков уже отмахал, а всего-то на три пальца меня был выше.

— Ого, да ты впрямь подрос, пока меня дома не было, — признал он все же.

— А на сколько?

— На девять дней ровно.

Я тотчас сообразил: это он потому про девять дней помянул, что мы как раз столько дней не видались.

— Вы, отец, тоже за день не на два дня подрастали, — заметил я.

— Верно, сынок, верно, — согласился отец и вдруг заговорил жалобно, вроде бы ослабев: — А только, когда я был такой, как ты, и отец мой домой приходил издалека, я перво-наперво спешил его расспросить: может, поели бы чего, отец? Может, пить хотите?

Тут уж я понял, что шуткам больше не место, отец корит меня, и за дело. Огляделся — чем бы, думаю, с ходу отца родного попотчевать? Да только ничего не увидел в доме, кроме бедности нашей. Проглотил комок в горле и посулил:

— Сейчас картохи наварим, вот и поедим.

Отец придвинул к себе низенькую скамеечку и подсел к кукурузе — доделывать, что я недоделал.

Потом спросил:

— А что, у вас тут и засуха была, какой нигде не бывало?

Эх, думаю, даже водицы не предложил отцу! Что бы ему сказать?

— В колодце-то, — говорю, — вода есть, хорошая и вдосталь ее.

— Ну, так ступай принеси!

Подхватил я пустую бадейку, но тут вспомнил: а ведь на отцову обиду и у меня своя обида найдется! Еще две недели назад напоролся я на гвоздь, и нога под повязкой до сих пор свербит. Ну, сделал я два шажка, да как охну! Стою, на правую ногу поглядываю выразительно, на ступню, тряпкой толсто обмотанную. Еще и задираю ногу повыше, вроде как собака моя, а потом и говорю отцу, невинно помаргивая:

— Вот если доведется и мне когда-нибудь сына заиметь, да случись так, что нога у него заболит, а я той порою в лес уйду — уж я, воротясь, первым делом спрошу: а что мне твоя нога расскажет, Абель?