А про себя даже поблагодарил его за то, что ушел он. Потому как не сомневался, что теперь-то до вечера его не увижу, а вечером хоть и увижу, да без лисы. Без лисы и без ног: войдет и сразу завалится спать.
С его уходом и ветер улегся, тяжелый сырой ветер, трудившийся в лесу без устали с самого утра. Во мне все тоже затихло, успокоилось. Ну, думаю, сниму-ка и я плоды счастливых часов одиночества. Начал с того, что пошел к заветному буку с дуплом и без суеты, без спеха принялся уплетать домашние припасы. Тело мое радовалось и жаждало пищи, а вот душа опять зарыдала, как только увидел я слойки. И такое странное было чувство, будто матушка моя не дома лежит хворает, а в самом сердце моем. Раздирает мне сердце ее боль жестокая, и все надежды ее только на весну моей юности, это она освежит ее живою водой из волшебных источников, исцелит волшебными травами…
Так сидел я на земле, опершись спиной о дерево, разложив на коленях сытное домашнее угощение. А когда попытался есть, тут и зубы на сторону боли душевной переметнулись, и в горло не шел кусок ни в какую; достал я складной нож, но и он туда же: резать не режет, без смыслу тыкается в соленое сало.
Коль скоро я про зубы да про нож помянул, как же тут не помянуть и Блоху. Она ведь, собачка моя, даром что всегда об одном старалась — беды мои разогнать, душу мне взвеселить, — в этот час ничего, кажись, не хотела иного, как вместе со мною поплакать. Да я и не удивлялся: была она мне единственным другом и утешением, и помыслы ее во всем совпадали с моими: иначе сказать, была б ее воля, она, как я, на секундочку не задержалась бы, со всех ног домой бы кинулась. Но я, конечно, приструнил ее, объяснил, что спешить в таком деле не следует, потому как банк не за то платит мне жалованье, чтобы я, хоть и в горе, чуть что свой пост покидал. И придется нам все отложить до утра, а утром все устроим-уладим, да на несколько дней вперед: попросим Шурделана, пусть жандарм еще и за сторожа здесь останется, тогда и отправимся навестить мою дорогую хворую матушку.
Обговорили мы все с Блохой, я опять торбу на дуло ружья повесил, ружье в дупло поставил, и подались мы назад, в сторожку. Только к двери подошли, слышим — из леса выстрел прогремел, по лесу гул прошел.
— Слышишь, что Шурделан-то умеет? — глянул я на собаку.
— Так ведь не он это, а ружье его, — ответила мне взглядом Блоха.
Тут и думать нечего было, сразу пришлось признать — ее правда: ружье свое дело сделало, выстрелило, а уж что Шурделан умеет, увидим, когда он придет — с лисою или без нее.
Прислонился я к косяку, стою жду.
Шурделан явился не скоро. Полчаса прошло, а то и больше, когда он наконец показался из лесу. Сперва я увидел только, что ружье он перекинул через шею и обеими руками сжимает, изо всех сил удерживает что-то большое. Чем ближе он подходил, тем отчетливей я видел его добычу. То, что не рыжее оно, а темно-коричневое, определил еще издали, потом угадал, что пернатое, и, наконец, разглядел два судорожно бьющих крыла.
Любопытство меня разбирало, так и хотелось навстречу кинуться. Я и думать не думал, что Блоха смотрела на это иначе, но вдруг слышу — заскулила она, а потом тоскливо завыла; и тут же яростно залаяла, хрипя и задыхаясь от гнева и страха, как будто привиделся ей ихний собачий дьявол, который вот-вот унесет ее в пекло. Да только и на этот раз, как уже часто бывало, права оказалась Блоха, а не я. И не без причины она так выла и скулила, предчувствовала, бедная, скорое несчастье.
Однако расскажу хоть в двух-трех словах о том, что несчастью предшествовало.
Значит, так: Шурделан приблизился с непонятной своей добычей и — ни тебе «здрасте!» — заорал на меня:
— Эй, дверь отворит!
Я подскочил, дверь распахнул, он протопал в комнату и швырнул на пол свою добычу. Это была огромная и ужасная птица.
— Чтоб ты сдох, проклятая! — выговорил он, тяжело дыша, словно избавился наконец от тяжкого наваждения. И впрямь: птица отвратнее этой не привидится даже во сне. Когти у нее были что грабли — впору могилу копать. А уж клюв! Она сидела посреди комнаты, чуть-чуть распустив крылья, вертя головой и сверкая глазищами, — тут кого угодно оторопь возьмет.
Наверное, это был сам король-орел, что питается мертвечиной.
— Как же удалось вам подстрелить его? — ошеломленно спросил я Шурделана.
— У меня за стрельба аксельбант была, когда я служить в солдатах, — похвастался Шурделан.
— Куда ж пуля попала?
— В ключица.
— И как поймали его?
— А так, что он кубарем на земля упал. Подбегаю, а он на меня — клювом, крыльями бьет. Но и я знатно отплясал на него прикладом ружейным, вон как он мне рука поранил!
Я глянул — и верно, у Шурделана рука была вся в крови. Даже на пол накапало. Меня так и затрясло. Я снял поскорее с него ружье, надо, говорю, руку промыть и перевязать. Но, как на грех, вода в доме была на исходе, решили идти к ближайшему ручейку. Я прихватил еще чистых тряпок для перевязки, и мы пошли. Шурделан впереди, я за ним. Дверь я плотно прикрыл, чтобы орел-стервятник не улизнул, хотя бы и пешим ходом, или чтоб родичи, услышав случаем его вопли, не подсобили ему бежать.
После этого, вроде бы все сделав как надобно, поспешили мы к ручейку. У обоих на душе отпустило, и, покуда я промывал Шурделановы раны, опять меня на шутки потянуло.
— Это ж надо чудо такое, чтобы лиса, кур наевшись, эдак переменилась! — говорю.
— Как переменилась? — спросил Шурделан.
— Да вот так: пока кур жрала, еще лисою была, а когда вы ее сострелили, она из лисы в орла обратилась.
— Ну, я не так мыслить.
— А как же?
— Так, что кур твоих эта самый погань пернатый сожрал.
— Что ж, нам-то ведь все одно лучше?
Шурделан даже глаза вытаращил, и я решил объяснить ему:
— Ну как же… ведь ежели перед вами две булочки и один каравай хлеба положат, что вы изберете?
— Можешь не сомневайся, каравай ухвачу, — честно признался Шурделан.
— Вот видите! — продолжал я. — Но булочки-то в нашем случае — это две курицы, а орел — каравай.
Шурделан так и загорелся, потому как спросил тут же:
— А что, может, мясо его все ж съедобный?
— Орла?
— Ну да, кого ж еще!
Э, думаю, а Шурделан-то парень не промах!
— Храбрый солдат, — говорю, — что угодно съесть может.
— Да ты-то слышать ли, чтобы кто-нибудь орлиный мясо ел?
— Я даже такое слышал, что лошадь съели… а уж лошадь-то поболе орла будет!
Шурделан злобно на меня прикрикнул:
— Я тебя не про лошадь спрашивать! Я спрашивать: орлов едят?
— Ел один, — сказал я.
— Кто такой?
— Был тут старик, здешний он, с Харгиты.
— И почему ел-то?
Господи, думаю, как бы половчее ему ответить?
— Он, — говорю, — не любил, чтоб мясо мягкое было. — Туповато ответил, да что поделаешь!
— Такое мясо и я не любить, — объявил Шурделан.
Тем временем мы перевязали его раны и зашагали к дому. Разговаривать, однако, не разговаривали; Шурделан помалкивал и, видно было, над чем-то ломал голову. Наконец голос у него прорезался, да только лучше бы уж и дальше молчал он!
— Орла мы зажарить, — сказал он, — но только и ты будешь есть его!
Я уже довольно знал своего незваного гостя и потому не задержался с ответом:
— Так оно и по справедливости должно быть: половина пусть достанется вам, а другая — мне.
— Моя справедливость другой.
— Какая у вас справедливость?
— А такая: ты съест самый малость, а уж я наемся от пуз.
Я сделал вид, будто слова его очень меня огорчили, и шел рядом повесивши нос. Уже и дом показался за деревьями, как вдруг мне уши словно пронзило — странный какой-то звук был, то ли плач, то ли отчаянный вой. Собака? Я сразу о Блохе подумал и со всех ног бросился к дому. Подбежал к двери, без памяти распахнул ее, про все страхи забыв. И как околдованный застыл на пороге. Земляной пол сторожки моей весь залит был кровью! Мертвая кошка лежала лапками кверху, а над ней спесиво стоял орел, вцепившись в бедное животное одной лапой и глядя мне прямо в лицо свирепым глазом убийцы.
Под кроватью, забившись куда-то в угол, горько, надсадно выла Блоха.