Шурделан, оказывается, вышел за мной, и притом с ружьем в руке.
Я больше не сделал ни шагу, вроде бы для того только вышел, чтобы полюбоваться моей Харгитой в белом уборе.
Была она чиста и бела, словно душа, воспарившая над миром. То, что прежде было веселой поляной, стало сверкающим катафалком, лесная чаща оборотилась собором из белого мрамора. Раскидистые деревья, в начале правления моего на Харгите столь щедро подставлявшие свои кроны для птичьих гнездовий, кипевшие жизнью, теперь застыли гигантскими свечами, а пригнувшиеся долу заснеженные ветви были словно восковые оплывы.
Стояла тишь, снегопад кончился.
Лишь изредка по поляне пробегал шалунишка-ветер и с шутливым гневом трепал деревья за их белые бороды. В остальном же накрыла край тишина, разлеглась привольно, ноги вытянула в сторону Удвархея, а сверкавшую снегом главу приклонила на подушку Чика.
Я смотрел на сверкающий зимний простор, и голова у меня кружилась. Наконец я повернулся и, пошатываясь от слабости, побрел к Шурделану.
— Она и зимой красивая, эта Харгита! — сказал я ему.
— Красивая, черт бы ее подрал! — отозвался он.
— Это за что же?
— А за то, что держи меня тут, как собаку на привязи.
— Или уйти хотите? — спросил я.
— Еще бы! Хоть к рождеству.
— Это когда же?
— У вас, венгров, рождество уж на той неделе.
Задумался я, потом, к действительности воротившись, спросил:
— А с Фусиланом-то как же?
— Пускай его зимние черти ловят.
Мы опять помолчали, помаргивая и щурясь посреди бескрайнего сияния. И тут я решил: будь что будет, но я Шурделана насчет тайных дел его испытаю.
— А вы и сейчас не голодны? — спросил я.
— Немного есть голодны, — ответил Шурделан.
— Ну то-то, а я уж подумал было, что вы медвежьей породы.
— Медвежьей? Это еще почему?
— Ну как же! Медведь зимой без еды обходится.
Он невесело помотал головой, но глаза были лживые. Да и физиономия, круглая и лоснящаяся, говорила то же, что и глаза.
Нет, этот без еды не сидел! — сказал я себе.
Ох, как хотелось мне тотчас пойти на розыски, узнать, где запасы его. Но он повсюду ходил за мной как привязанный, без него я не мог сделать ни шагу.
Пришлось вернуться домой. Раздеваться я, правда, не стал, лег в чем был. Но воображение свое выпустил на свободу, потому как мое воображение ничем не хворало, холода не боялось и у жандарма пленником не было. Порхая на его крыльях, о чем только я не передумал: о своей сиротской невезучей судьбе, о судьбе моей доброй матушки, о судьбе народа секейского и обо всем человечестве. Долго я парил над жизнью живою, пока не заметил, что Шурделан опять засобирался куда-то. Время было вроде бы то же, что и вчера. Я притворился, будто сморил меня сон, а сам из-под ресниц наблюдал: запрет ли он дверь и на этот раз? Сердце колотилось как бешеное.
Чего ждал я, то и вышло: запер Шурделан дверь!
Я прямо зашелся от злости. Головы, однако, не потерял, не дозволил злости и разумом моим овладеть, даже близко не подпустил ее. И хотя распалился весь, еще с четверть часа выжидал, оставался в постели. А тем временем придумал подходящий в моем положении план. Когда четверть часа вроде бы миновало и план был готов, я встал, подошел к окну, не к тому, которое рядом с дверью было пробито, а к тому, что в противоположную сторону глядело, и аккуратно открыл его. А так как протиснуться в него я мог только в одном честном венгерском исподнем, то первым делом выложил одежку на снег, а уж потом вылез и сам. Выбравшись, оделся честь честью, как зимой положено, вокруг дома прокрался бочком и зашагал по тропинке.
Разум мой вслед Шурделану меня посылал, однако сердце к Блохе и козе тянуло, живот же — к припасам, в дупле схороненным.
Что делать, как поступить? — ломал я себе голову.
Но в конце концов не я, а голод за меня дорожку избрал. Так что отправился я к моему дуплу. Заранее выглядел место, где надо с тропы свернуть, и побрел напрямик по глубокому снегу. Против правды не погрешу, ежели скажу: кое-где снег до пояса доходил. Но мне только в радость было, что нигде не обнаружилось следов, которые растоптали бы мои надежды. Господь и впрямь меня не оставил, потому как, едва я снег от дупла отбросил, тотчас увидел: родительские гостинцы в сохранности! Однако Шурделан времени мне отмерил негусто, так что и терять его не приходилось. Не мешкая, вытащил я ружье, к дулу которого торба была привязана, взял то и другое под мышку и заторопился назад. Старался, конечно, след замести, да только глубокую эту борозду, что к дуплу вела, разве что слепой не увидел бы.
Но делать было нечего, и, уповая на небо, которое, глядишь, подсобит мне новым снегопадом, я вернулся благополучно домой тем же путем, каким вышел. Забравшись через окно в дом, опять плотно закрыл его, потом приподнял солому, на которой спал, и спрятал под нею ружье. Домашние припасы из торбы вынул, плоским слоем разложил в изголовье, прикрыл сверху котомкой, а на котомку книги уложил, как и прежде было.
Десяти минут не прошло, а я опять лежал как ни в чем не бывало, и кто бы, не осквернив себя ложью, сказать решился, что я уходил куда-то!
Наказавши ушам на страже стоять, принялся я за еду.
Поел немного, стал промерзшую слойку сосать, с половиной уже управился, и тут пожаловал Шурделан.
— Никак на охоту ходили? — спросил я.
— Ходил.
— Что-нибудь подстрелили?
— А как же! Прямо в пустое место попал.
— И где оно?
— Где ж, как не в твоей голове!
Видно было, и не только по тому, что шутилось ему в охотку, настроение у него прекрасное.
Как у человека, который наелся вволю.
Даже глаза блестели.
— Ты, может, поел бы? — спросил он.
— Немножко поел бы, — ответил я.
— Ну, погоди, может, что-нибудь где осталось.
Шурделан порылся в ящике, достал кусок заплесневелого хлеба величиной с хорошее яблочко-дичок.
— Держи! Погрызи с охотка! — сказал мне.
Я взял сухарь, повертел и отдал ему со словами:
— Положите куда-нибудь! Да только недалеко, чтоб я дотянуться мог!
— Зачем это?
— А вдруг, — говорю, — медведь сюда забредет, вот я в него и пульну.
Шурделан понял шутку, засмеялся, сказал:
— Хлебом медведя насмерть убить собрался?
— Ясное дело, хлебом, я ведь добрый католик.
— Это как же понять?
— А так, что Иисус учил хлеб раздавать. Вот и я медведю брошу его.
— Эк тебе голову-то набили попы своими премудростями, — опять захохотал Шурделан и, продолжая посмеиваться, растянулся на походной кровати, что турецкий паша.
Минуты не прошло, а он уж храпел, будто пилой работал.
И опять потянулись дни.
Шурделан сидел дома с утра до вечера, лишь после полудня, в одно и то же время, удалялся по каким-то своим тайным делам, а спустя час возвращался. В один прекрасный день мне все эти тайны дошли до горла, и решил я, что моя теперь очередь Шурделана удивить: ни кусочка больше в рот не возьму, а жив все же буду!
Осмотрел я свои припасы, прикинул — вроде бы на неделю должно хватить. И еще сообразил, что, пока я лежу в постели, пропитания потребуется меньше, а потому затеял растянуть болезнь мою сколь можно дольше.
Я уже и не вставал, кроме как по королевским делам.
На другой день Шурделан опять в свой тайный поход отправился, а я не спеша достал из-под книг домашнюю снедь и отогнал голод подальше.
Так же было и на следующий день.
На третий день Шурделан спросил:
— Ты и нынче хлеб есть не станешь?
— Какой хлеб?
— А тот, медвежий.
— Не стану.
На четвертый день он опять мне тот же сухарь сует.
— Да вы-то сами разве не голодны? — спросил я.
— Эй, еще как! — ответил он горестно.
— Так вы и съешьте!
— Мне нельзя, все зубы об него поломаю.
— А я не поломаю?
— У тебя зубы молодые. Да и не надо грызть, пососешь, вроде как шоколад. Ведь день-деньской лежишь, делать тебе нечего. Утром начнешь сосать, до вечера и управишься.