Выбрать главу

Отцу моему понравилось, что собака у меня скромница. Хмыкнул он и сказал:

— Видать, ты ее в монастырскую школу водил.

— И водить не пришлось, потому как монахи сами сюда жаловали.

— Уж не из Шомьо монахи-то?

— Говорили, оттудова.

Видел я, отец что-то надумал, но угадать не сумел, пока он сам не сказал:

— Через нее можно выгодное дельце сладить.

— Через кого?

— Через собаку твою.

— Через собаку… да уж.

— Верно говорю, — продолжал отец, — за такую стыдливую собаку каноник какой-нибудь, а то и самый главный монаший начальник денег не пожалеет.

Тут я, понурясь, покачал головой уныло и говорю:

— Моей собачке уже не доведется на монахов глядеть.

— Это ж почему?

— Потому что нет ее, хотя, может, где-то и есть она.

И я поведал отцу, как Шурделан запугал и отвадил от дома Блоху; но про то, как она еще прежде глаза лишилась, и на этот раз не сказал. Отец особо печалиться из-за собаки не стал, тем очень меня удивив, но я оправдал его: он-то не знал, какая она была замечательная, моя Блоха! Точно так же вот и с людьми: скольких прекрасных и достойных людей лишаемся мы каждодневно, а все же по ним не горюем, ибо не ведаем, сколь похвальны были их свойства. И довольствуемся куда менее значительными особами, которые живыми проходят сквозь дни нашей жизни. Таков был и мой отец: я тотчас увидел, что ему довольно было б и кошки, коль собаки не стало. Однако, сколько ни озирался он, сколько под стол ни заглядывал, кошки не видел.

— Что, и кошки у тебя уже нет? — спросил он наконец.

— Кошка-то есть, — ответил я.

— Так где ж она, коли есть?

— Где-нибудь в лесу под снегом лежит.

— И ее Шурделан погубил?

— Он. Хотя и не своими руками.

Ну, раз уж мы до этого договорились, рассказал я ему и горестную историю про орла, чтобы с этим покончить. Не опустил и того, как ножища орлиная нас в хворь вогнала.

— Из-за какой-то ноги сразу и расхворались? — спросил отец с насмешкой.

Мне в самом деле неловко стало, что из-за кусочка мяса я так долго не мог с хворью справиться. Ну, и стал расписывать: это Шурделан, мол, всего одну ногу орлиную обглодал, но я-то уж не ему чета, остальное мясо уплел один.

Отец похмыкал, довольный, и сказал так:

— По правде сказать, тебе бы и кости его обглодать и разгрысть следовало.

— Кости? Зачем?

— Затем! Ведь ежели б тебя орел погубил, то собака твоя да кошка и косточки от него б не оставили бы — вот как за тебя отплатили бы!

Я тотчас признал, что отец прав.

— Это сделать и сейчас не поздно, — сообразил вдруг я.

— Ты про что?

— Да про то, что мы с вами на пару быстрее с теми костями управимся.

— Никак на черный день их припрятал?

— Именно что припрятал.

— Где?

— А в лесу, под снегом.

Услышав это, отец не стал, однако, спешить дело закончить.

— Вот и ладно, снег сойдет, тогда и возьмемся за них, — сказал он.

Такое решение и мне по вкусу пришлось: очень не хотелось приниматься за собачью работу! Я уж больше не стал отца подковыривать — пусть за ним и останется последнее слово, ведь он такой долгий и тяжкий путь проделал, заслужил, бедняга, награду.

Наступила томительная тишина, он молчал, словно язык проглотил. Но странное это было молчание, никогда я его таким убитым не видел. Уж я-то отца знал и заранее страшился того, что он собирался сказать. С тоскою следил за каждым его движением и охотней всего убежал бы прочь, но что-то держало меня мертвой хваткой, как когти орла — мою кошку. Наконец, когда мы уже почти управились с ужином, отец достал из сумы две бутылки. Одну раскупорил и налил вина в два стакана, да с верхом. Бутылку отставил, взял в руки стакан. Сколько-то времени, переполненный мукою до краев, смотрел на переливавшийся через край стакан, потом встал и глянул мне прямо в душу.

Не зная сам почему, я встал тоже.

И тут затуманила боль глаза отца моего, и он тихо промолвил:

— Да упокоит милосердный господь бедную твою матушку…

У меня потемнело в глазах: левой рукой я ухватился за край стола, чуя одно: вот сейчас упаду. Ноги в коленях, шея, лицо — все как одеревенело.

— Милосердный господь… да услышит… — выговорил я через силу.

Потом мы опять поглядели друг на друга, поднесли стаканы к губам и выпили до дна.

Только показалось мне, что я пил не вино, а собственные свои слезы. Сделал последний глоток, в груди заболело, и опять все покрылось тьмой. Я поспешно поставил стакан, ухватился за стол и другою рукой, чтоб не упасть. Потом медленно опустился на стул, положил голову на руки и заплакал.

Так сидел я долго, задыхаясь от слез.

Отец оставил меня в покое, не мешал излить давившую сердце тяжесть. Лишь много времени спустя заговорил опять:

— Ну, будет, не плачь, она хорошо померла.

— Ни в чем не нуждалась? — спросил я.

— Я старался все ей доставить.

— И снарядили ее как положено?

— Можно сказать, в наилучшем виде. Словно бы она была барыня, а не жена пастуха.

— И крест в изголовье поставили?

— Твой крестный сам его сколотил, красиво вышло… И тебя приписал, мол, ты тоже оплакиваешь.

— Это он правильно написал, — опустил я опять голову.

Отец вновь наполнил стаканы.

— Выпьем помаленьку еще, — сказал он, — а другая бутылка на мои поминки останется.

— К тому времени вино из моды выйдет, — ответил я ему.

— А что же вместо него в моду войдет?

— Воскресение. Только умрет кто — на другой день и воскреснет.

— Да как тогда узнавать будут: кто мертвый лежит, а кто просто спит?

— А вот как: кто помер, тот уж, верно, на другой день спозаранку встанет; а кто спит только, тот хоть и до полудня полеживать будет, коли другого дела у него нет.

Мы выпили еще, и на душе чуть-чуть полегчало.

— Тем, кто спит, и тогда будет лучше, — сказал отец.

— А по-моему, не так, — возразил я.

— А как же?

— Беднякам будет лучше, а богачам — хуже всего.

Увидел я, что отец меня не понял, и стал ему объяснять, почему так думаю.

— Вот послушайте! Беднякам ведь и так-то всегда приходится рано вставать, ну, про них и подумают, что все они — воскрешенные, прямо в рай и отправят. А которые до полудня спят, туда уж они не попадут. Но кто из живых до полудня спит? Одни богачи только! Так что все они за вратами рая останутся.

Отец покрутил головой, заулыбался довольно.

— А ты, я гляжу, не подкачал бы, доведись тебе миром править! — сказал он.

— Да уж справился бы, чтоб нам с вами не в ущерб.

— Ну а со справедливостью как же?

— Со справедливостью то же было бы, что и с деньгами: у меня бы ей тоже место нашлось, не хуже, чем у кого другого.

Задумался отец, да не над тем, как получше ответить на премудрость мою, потому как немного спустя сказал так:

— Слава богу, здешнее житье тебе на пользу пошло.

— Это вы из чего заключаете?

— Из того, что теперь ты сам судьбу бедняка познал и, как я из слов твоих заключаю, всегда, если можно, постарался бы помочь бедному человеку.

Похвала отца была мне как бальзам на душу; и еще я тому порадовался, что заметил он, сколь много я понял, живя в лесу, и куда путь держу в мыслях моих. На том разговор наш о незаслуженной бедности и заслуженной справедливости не закончился, об этом только и говорили, пока комнату прибирали, походную кровать, без блох уже, на место ставили, дровами подзапасались.

Наконец увидел отец, что день на вечер сворачивает, того гляди стемнеет, налил он воды в кастрюльку для мамалыги и говорит мне:

— Покуда видно, надо бы козу подоить!

— Я одно знаю: доить ее нынче не буду! — сказал я.

— Это ж почему?

— Так.

— Ну, не беда, подою я! — решил отец.

— Что ж, вот котелок, возьмите!

Пошли мы с ним, я впереди, с пустыми руками, отец за мною, котелок несет. Увидел он, что я мимо сарая путь держу, спрашивает:

— Куда это ты собрался?

— Я-то? К козе.

— Да разве не здесь она?

— Теперь не здесь.

Отправились дальше, все прямо и прямо, по той самой тропке, за которую Шурделану спасибо. Наконец пришли на печальную ту полянку, и она встретила нас большим черным глазом. Я сразу к повешенной козе подошел.