Выбрать главу

— И где ж он?

— Там в доме. Отец его бегать учит.

Матушка обрадовалась, мешок со спины скинула.

— Так он вернулся, отец твой? — спрашивает.

— А как же, пришел еще засветло.

Матушка в дом, да чуть не бегом, а тут и отец в дверях показался; на пороге и встретились.

— Выходит, муженек, домой воротились? — сказала мать.

— Я-то воротился, а ты картошки ради со двора ушла?

— Ушла, потому как не думала не гадала, что придете вы, весточки-то не подали.

— Да вот, понимаешь, просил я монаха одного из Шомьо, ступай, мол, вперед, жену упреди, а он ни в какую: я, говорит, неделю уж с бабенками дел не имею, — отшутился отец.

Я навострил уши: вдруг про зайца и про меня речь зайдет, но они больше говорить не стали, отец из-под навеса ко мне шагнул.

— Ну как, наточил?

— Режет, как бритва.

— Пошли, коли так.

Посреди двора накрыли мы кадушку доской, отец разложил на ней зайца. А мне велел смотреть да приглядываться — скоро, говорит, это искусство мне очень даже пригодится. Я тогда мимо ушей пропустил эти его слова, но смотрел внимательно, как мастерски он тушку свежует. Первым делом — чирк, чирк! — отхватил задние лапки у нижнего сустава. И тут же оба обрубка мне отдал.

— На что они мне? — спрашиваю.

— Для бритья пригодятся, — отвечает отец. — Чем не помазок?

— Это верно, только ведь, чтобы бриться, сперва бородатым надобно стать.

— А ты и так уже Бородатый!

Поперву решил я, что отец заговаривается, но тут же раскумекал: это он нашей фамилией родовой играет — Сакаллаши мы, Бородатые.

— Э, — говорю, — ежели так посмотреть, я и впрямь Бородатый, да только эту бороду мне одна смерть сбреет.

— А ты со смертью не торопись, пусть тебя сперва жизнь своим помазком намылит, — отозвался отец и начал с задних заячьих лапок шкурку снимать.

Приумолкли мы, словно обоим стало не по себе, как про смерть помянули. На душе тревогой повеяло, волнение поднялось, и что-то рокотало гулко из глубин самой жизни… Так стояли мы молча в густеющих сумерках, я смотрел на отца, он виделся мне до времени состарившимся мальчуганом, которому ведомы тайны природы и вот он их передо мной раскрывает… Наконец он распорядился:

— Тащи дрова под шелковицу, костер разведи!

Я мигом принес дров, развел под шелковицей костер, в трех шагах от кадушки, на которой отец орудовал. Оно и кстати, что близко так, отцу видней было, когда принялся он тушку разделывать. Пока костер прогорел, горку алого жара оставив, я смастерил из проволочного решета колосничок, так что можно было без промедления зайчатину ставить на жар.

— Ну, и мы с тобой не лучше тех турок нечестивых, какие встарь сюда набегали, — опять заговорил отец.

— И какие ж они были, турки те?

— Да вот такие… послов на костре сжигали.

Странно мне показалось, что отец ни с того ни с сего турок вспомнил, но я ничего не заподозрил.

— Какой же из зайца посол? — поинтересовался я все же.

— А как же! Ведь он прибежал в лес тебя звать.

— В лес? Зачем?

— Жить там.

— Что ж, и в лесу пожить можно, — сказал я.

Схитрил тут отец.

— Ой ли, — говорит, — один-то в лесу жить небось побоялся бы?

Ничем я так не кичился в ту пору, как храбростью, так что герой во мне сразу и вскинулся.

— Много чего я знаю, — ответил я отцу круто, — только вот страха не ведаю. Через любую чащобу пройду, не испугаюсь, и смело в лесу проживу один как перст!

А отцу только того и надо было, сразу поймал в силок меня, словно птаху:

— Молодец, дело говоришь! Завтра и отправимся, поживешь в лесу.

— Куда отправимся?

— А на Харгиту, и домик там есть, как раз для тебя. Вчера, понимаешь, в общественном лесу господа из середского банка охотились, вот я и определил тебя лесным сторожем в лес, что банку принадлежит, на Харгиту. Они бы тебе и жалованье назначили… ежели, конечно, не струсишь, один-то.

Что тут скажешь? Стою, голову в плечи втянул, еще и моргаю, верно, по-лягушачьи. И рад бы назад взять слова, какими только что героя из себя строил, так ведь поздно уж отступать!

— Кто ж станет трусить без надобности, — сказал я, сдаваясь.

— Там тебе худо не будет, — подбодрил меня отец, — заживешь королевичем.

— Это можно, да знать бы как.

Больше разговору про Харгиту не было, потому как подошла к нам матушка с зажженной лампою. Повесила лампу на шелковицу возле костра, достала хлеб из мешочка, каждому отрезала добрый ломоть, положили мы на хлеб зайчатину и, по кусочку складным ножом отрезая, принялись закусывать. Ох и лакомо — молоко младенцу не слаще! Ужин запили колодезной водицей, и так-то хорошо, покойно стало.

Вскоре и спать улеглись, чтобы, ради великого дня, со свежей головою проснуться.

Заснул я сразу, только всю ночь напролет с волками да медведями воевал. Вдруг, чую, кто-то трясет меня и будто бы окликает. Открыл глаза, а солнце уж высоко, так и льется в окно. Рядом со мною отец стоит, посмеивается.

— Эге, да вы с матушкой встали уже? — поморгал я глазами.

— Мы-то встали, да и ты, коль не побережешься, вот-вот проснешься.

— Это ж сколько времени счас?

— Полдень не за горами, твоя матушка уже и хлеб испекла.

Тут и я подскочил в постели, да, видать, больно ретиво, потому что отец усмехнулся:

— Гляди ж, не сорвись опять зайца ловить!

Пока я раздумывал, как бы ему получше ответить, отец вышел. Я быстро оделся, выпил кружку козьего молока. Потом решил тоже во двор податься, поглядеть, что там затеялось. Да только уже в сарае, под навесом, увидел самую лучшую нашу суму переметную, до отказа набитую, — у стены возле печки стояла. Подошел я поближе, глянул: плошки, кастрюльки, всякая домашняя утварь — значит, для меня приготовлено, чтоб там, на горе Харгите, все было, что требуется. И от этой заботы родительской пронзила мне душу горькая мысль о великом сиротстве, что в том лесу меня ожидает, ноги подкосились, пришлось опуститься наземь, рядом с сумой переметной. Так и сидел я, про жизнь свою думая, про великую в ней перемену, и нежданно-негаданно покатились слезы из глаз…

— А ты что здесь делаешь? — вошел со двора отец.

— Сижу сторожу, как бы не упер кто суму переметную, — отозвался я.

— Да ты не плачешь ли?

— Я-то? Я смеюсь, а не плачу.

Отец подошел, поднял суму, вынес во двор. И остался я под навесом, словно плакальщица без покойника. Встал, вышел следом. Спросил:

— А матушка где?

— В лавку побежала прикупить кой-чего для тебя.

— Так мы и вправду на Харгиту идем, родимый?

— Завтра-то нет, а нынче пойдем.

Я видел, отцу тоже не так уж весело, не до шуток ему, как вечером, но и от полувеселья его отставать не хотел — да и боялся, как бы не зареветь ненароком.

— А что! Коли дом там имеется, заживу неплохо, — стал я нащупывать путь.

— Уж мы с матерью постараемся всем снабдить тебя… но и ты постарайся там, — сказал отец.

— Мне-то что горевать! Господь, он и там со мною будет.

— Будет… и козу одну с собой отведем.

Я очень обрадовался.

— Ей же еще долго доиться. Без молока не останусь.

— Ну да. А мамалыгу варить ты умеешь.

— Вот бы мне Воструху иметь при себе, — насмелился я.

— Нельзя нам дом без собаки оставить, — покачал головой отец, — но собаку я тебе как-нибудь раздобуду. А пока вот кошку с собой возьми.

— И то, — согласился я, — у кошки тоже четыре лапы.

Воротилась матушка, стала снаряжать меня в путь-дорогу, чего еще не хватало, добавила. В переметной суме-то не только ложки-плошки, кастрюльки-сковородки были — она и хлеба два больших каравая туда уместила, муки кукурузной с полкорзины на мамалыгу; сыру козьего, в большую чистую тряпицу завернутого; кастрюлю повидла сливового; соль и закваску для молока; свечу, лампу да масло для нее; старую солдатскую накидку, чтоб было чем на ночь укрыться; бутылку крепкой палинки для бодрости, ну и много еще всякой всячины, что одной только матери и придет на ум.

А еще поймали мы двух кур, связали за ножки — чтоб не сбежали от нас по дороге, а прибыв на Харгиту, исправно неслись бы для ради моей милости.