Когда все было готово, вывел отец козу из сарая — у нас их две только и было, — перекинул большую суму через плечо и сказал:
— Пошли, что ли, Абель!
Подхватил я торбу, хотя и она была с хороший мешок, перекинул за спину, через правое плечо кур забросил, а кошку взял на руки. Так нагрузившись, распрощался я с матушкой, подошел к отцу, проглотил в горле ком с грехом пополам, но, чтобы храбрость свою показать, вымолвил браво:
— Ну, отец родимый, полетели!
И отправились мы в путь, с живностью и с мешками-узлами, словно мадьяры, повернувшие вспять, на древнюю свою прародину.[3] Вышли за ворота, зашагали вверх по дороге, к верхнему полю. Вот-вот и сельцо наше скроется за холмом, вот уж и дуб-великан позади остался — и вдруг я остановился, пришла мне в голову мысль…
— Эгей, отец, погодите-ка!
— Что там у тебя?
— Остановитесь! Мы ж забыли петуха прихватить для курочек.
Но отцу упущение это важным не показалось.
— В лесу всякой птицы пропасть, сами себе женихов найдут, — сказал он, и мы зашагали опять.
Денек был погожий, ласковый, да не все ли равно, хоть бы и дождь лил осенний, грязь под ногами хлюпала, — такая уж она, жизнь-судьба наша, и никуда от нее не денешься.
Путь, что нам предстояло пройти, бывалый ходок одолел бы за два часа, но мы уже и третий час шли, а все еще далеко были от нашей цели, даром что дорогу многажды сокращали, то на верткую лесную тропинку свернув, то по уступам в гору взбираясь. Да только что на ногах выиграли, то на козе потеряли: проказливая тварь под каждый зеленый куст норовила отца затащить. А куры, те, едва заприметят птицу большую в небе, враз всполошатся и давай меня по плечу крыльями хлестать. К тому же ноша у отца была уж очень тяжелая, да и я в тот день никак на скорохода не смахивал, ноги гудели, ныли, словно и не мои — словно взяла их дорога себе, а мне лишь нуду и оставила.
Одной кошке ехалось припеваючи: правда, я уже через полчаса в торбу ее запрятал, но она изловчилась, голову высунула наружу и сидела себе окрестностями любовалась, лесом, принаряженным к осени, — одно слово, принцесса в меховой шапочке, которую верные подданные по владеньям ее носят, места красивые показывают.
Наконец — солнце уж порядком перебралось за полдень — вышли мы на большое горное пастбище. Луг, насколько хватал глаз, весь порос можжевельником; округлые густые можжевеловые кусты лежали на земле, словно большие зеленые яйца — можно подумать, окрестные горы сбегаются сюда нестись. У края пастбища отец остановился, громко потянул в себя терпкий можжевеловый воздух.
— Вот мы и на Борзоше! — сказал он и растянулся под большим кустом.
Тогда и я втянул носом отменный здешний воздух и старательно стал озираться: может, увижу где-нибудь мое новое жилье.
— Что это ты выискиваешь? — спросил отец.
— Дом свой ищу, — ответил я.
Отец приподнялся, сел.
— Видишь, — говорит, — по ту сторону можжевельника дорога? А за нею лес начинается, видишь?
— Вроде бы вижу.
— А коли вроде бы видишь, так садись-ка сюда, возле меня… потому как там он, твой дом, в лесу стоит, у самой опушки.
Дважды приглашать меня не пришлось, я так и рухнул рядом с отцом, вытянулся во весь рост на земле.
— Вот, — говорю, — вот так! Отдохнем самую малость и заявимся в дом. Пусть и он увидит, что мы с тобой хоть куда!
Четверть часа передохнув, с новыми силами двинулись мы через луг. Когда пересекли и дорогу, по которой жители Чика в Удвархей добираются, а удвархейцы — в Чик, я опять смутился малость душой: гляжу по сторонам, дом ищу… может, оговорился отец? Ан нет, вижу — дом стоит! Почти на опушке леса, пригорюнясь, стоит хибара, из некрашеных сосновых досок сколоченная, — не иначе цыганами сляпана.
Отец опустил поклажу на землю, козу к сосенке молодой привязал.
И я по отцовой указке торбу с кошкой сбросил, кур с плеча снял; потом подошел к хибарке, взялся за торчавшую наружу доску, будто поздоровался за руку, и говорю:
— Будь здоров! И кто ж ты таков?
— Я дом, а ты кто? — отозвался отец за хибару.
— Ну, если ты дом, тогда я епископ, — рубанул я и обошел мое новое жилье вокруг. Понял: с какой стороны ни гляди, лучше не станет, вернулся к отцу, на дощаник кивнул: — Вот кабы мы и впрямь от обезьян произошли, отец, тогда уж и дома — от этой халупы.
А отец сразу встал на ее защиту, что твой адвокат:
— Дом как дом. Или досок где не хватает?
— Так ведь и дыр тоже хватает, — отвечаю.
— У тебя, что ли, дырок нет?
Что тут скажешь? Засопел я, умолк. Только затих, а за спиной мяуканье громкое, с места на место перебегает. Глядим — кошка из котомки-то выбралась! Ходит туда-сюда, озирается, приплюснутым носом крутит, летошнюю листву нюхает. Сделает несколько шажков, остановится, ловко так через веточку переступит, опять землю нюхает и, странное дело, не тогда мяукает, когда нюхает, а потом, когда уж дальше идет, — соображает медленно, что ли?
Постояли мы, поглядели: плачет кошка! Тут и я надумал на четвереньки стать, землю понюхать.
— Что это ты? — спросил отец.
— Нюхаю все, отчего кошка плачет.
Отец промолчал, да я уж и по лицу его видел, что надоело ему попусту шутки шутить. Шагнул он к кошке, поднял за шкирку:
— В дом возьмем, не то пропадет. — И понес кошку к двери.
Я, само собой, за отцом, мне давно не терпелось поглядеть наконец, что там внутри. Вообще-то с того бы и начал, если бы не опаска, что навстречу мне зверь какой-нибудь выскочит или вор-разбойник, который ночью по горам шастает, а днем здесь от людей прячется. Так что я и сейчас шел, за отцовой спиной укрываясь, из-за его плеча выглядывал. Правда, на двери железная задвижка была, да только я сразу приметил: она в скобу не до конца вошла! Похоже, и отцу это не понравилось, он перед дверью как-то вроде замешкался и то ли покашлял, то ли окликнул:
— Кхе-хе-е!
— Вы, может, боитесь, отец? — спросил я из-за его спины.
— Не так это называется, — сказал он и сунул голову в дверь, но тут же ее и отдернул, а дверь захлопнул и даже на задвижку запер.
Мы переглянулись, душа ободренья ждала.
— А как называется? — спросил я.
Отец не ответил, выпустил кошку из рук, со зловещей миною большой дрын схватил, знаком и мне велел сделать то же, да побыстрее.
У меня от страха руки как не мои сделались, едва нашел по себе дубину.
— Что ж за страшило там? — спрашиваю шепотом.
— Большое что-то! — отвечает отец.
— И какое оно?
— Рыжее.
— С хвостом?
— Не разглядел.
Заняли мы позицию у двери, изготовились и стали ждать. От наступившей вдруг тишины по спине бежали мурашки, только кошка без передышки мяукала позади, все горестнее и пронзительнее рассылая окрест колечки рулад, покуда отец, потерявши терпение, не обернулся к ней и не прикрикнул:
— Цыц, бес тебе в ребро!
— Мы же не плачем, — объяснил ей и я, — а нам-то похуже приходится.
Кошка вроде как поняла, умолкла, а мы все стояли, не решаясь сдвинуться с места.
— Может, надо бы дверь открыть? — немного повременив, спросил отец.
— Надо бы. Если б открыл кто-нибудь, — отозвался я.
— Кто кто-нибудь?
— Кто постарше.
Отец ничего на это не отвечал, и мы продолжали стоять, будто окаменев. Помаялся я, помаялся и надумал в оконце на рыжего лешего поглядеть.
Сказано — сделано: крадучись, подобрался к окну, расхрабрился, внутрь заглянул.
— Ну, что увидел? — спросил отец.
— На собаку смахивает.
Тут и отец подошел поглядеть. Сперва правый глаз зажмурил, потом левый прищурил, ладонь ко лбу козырьком приставил, но большой зверь лежал неподвижно, спрятав морду в лапах, и отец только плечами передернул.
— Хорошо бы, конечно, если б собака, — вымолвил наконец.
— Спорим, что собака! На что?
— А вот на что: ты сейчас войдешь и собаку выгонишь, коли так уверен.
Я опять заморгал, как лягушка. Даже потом прошибло со страху. Но тут подошла кошка, поглядела на меня и мяукнула, словно предлагая себя в сотоварищи. С тех пор как свет стоит, никому и никогда не была кошка нужнее. Я ее подхватил, поднес к порогу, перекрестил. И, приоткрыв дверь самую малость, пустил в дом.