Выбрать главу

Она прикрыла глаза, чтобы стряхнуть с себя это наваждение. Лифт тяжко закряхтел, дернулся и с грохотом остановился. Нянечка распахнула дверь в коридор.

— Пошли, рыженькая. Дома спать будешь!

Не останавливаясь, нянечка трусцой пробежала дальше и распахнула дверь в конце коридора. Переливчатый многоголосый гомон стремительно вырвался оттуда, словно давно ждал там, затаившись, когда дверь наконец откроется. Робко прячась за спины других, Лия шагнула ему навстречу и замерла на пороге: огромная комната была плотно заставлена железными койками с решетчатыми белыми спинками. При каждой койке была женщина — сидела, или лежала, или стояла рядом, или вставала, или садилась, или ложилась, или склонялась, поправляя подушку, или спускала ноги, нашаривая тапочки, — и губы каждой женщины шевелились, заполняя пульсирующим гулом все пространство над койками от дверей до широких запыленных окон с белыми занавесками:

— Ох, есть хочется, слона б съела!

— Нет, лучше картошечки с селедкой!

— Или блинов со сметаной, я их на дрожжах завожу...

— Мой блинов не признает, он все больше насчет мяса...

— А ты потакай ему, потакай!

— А мой все больше цыплят табака просит, — чтоб с чесночком и с перчиком.

— Знаете новый способ цыплят готовить? Помыть, вытереть полотенцем, посолить, поперчить и в бумажный пакет...

— Ясно, с перцем под водку лучше идет!

— А мой без водки за стол не сядет...

— А ты старайся, старайся его ублажить, он тебя любить за это больше будет, чаще сюда приходить будешь!

— Любила раз кошка мышку!

«А мой... а мой... под водку... селедку... кошка... мышка... на дрожжах... жах-жах-жах... трах-тах-тах! — тра-та-та! вышла кошка за кота... тары-бары-растабары», и так без начала, без конца, из пустого в порожнее, не первый, видать, час, не первый день, не первый год...

Один голос вдруг вырвался из общего щебета высоко и звонко:

— У нее кесарево было, и врачи сказали: чтоб месяц после этого мужика к себе не допускать. И ему сказали тоже, а он, как из больницы ее привез, сразу: «Дай!» Ну она и дала, куда денешься? И померла к утру...

Голос печально сник, и стало тихо.

В тишине стало слышно, как кто-то жалобно скулит, совсем по-собачьи, взвизгивая и подвывая:

— Ой-ой-ой-ой!

Плач этот, похоже, продолжался уже целую вечность, просто за общим шумом его было не расслышать. Он равномерно перемежался всхлипами на одной высокой ноте и безостановочно катился дальше. Ни одна голова не повернулась в сторону плача, смолкшие на миг голоса снова взлетели к потолку, сплетаясь и расплетаясь в бесконечных вариациях одной и той же нехитрой мелодии.

«Я-я-я-я!...мой-мой-мой!...а ты-ты-ты!...ай-яй-яй-яй!..а-а-а-а!»

И только одна тень — неуместно серая, увенчанная седыми космами, — шевельнулась в углу и заковыляла к приоконной койке, откуда неслись всхлипы и стоны. Когда она склонилась над маленьким тельцем, прикрытым байковым одеялом, тусклая лампочка без абажура разоблачила ее лицо, и Лия глазам своим не поверила — это было лицо глубокой старухи! Что она здесь делала? Неужели тоже аборт?

Старуха взяла с тумбочки рюмку с бурой жидкостью и приподняла край одеяла:

— Будет реветь, Анька. На, попей лекарство, может, полегчает.

Из-под одеяла на подушку вылезла мохнатая голова, совсем детская, отпила из рюмки и так и осталась торчать, мелко подрагивая губами и щеками. На крыльях вспухшего от слез носа золотилась младенческая россыпь веснушек.

«Господи, а эта тут зачем?» — ужаснулась Лия. Но ужас в ней был какой-то абстрактный, приглушенный, как звук через стеклянную перегородку. Она совсем обалдела от всего увиденного и услышанного и стояла, как потерянная, не замечая, что ее спутницы уже заняли свободные койки и начали выкладывать на тумбочки нехитрые туалетные принадлежности: мыло в пестрых пластмассовых мыльницах, зубные щетки в разноцветных футлярах, розовые и голубые тюбики с зубной пастой, желто-зеленые тюбики с кремом для лица, одеколон и расческу. Можно было подумать, что они прибыли в дом отдыха — приятно провести время и поправить здоровье.