— Кто знает, может, ваш супруг сто раз в гробу из-за меня перевернулся! О нем вы подумали?
Дама скрестила и стиснула пальцы в серых нитяных перчатках — перчатки были бедные, похоже, она сама их вязала, но жест ее был исполнен несегодняшнего, нездешнего достоинства:
— Возможно, вы правы, но я признаюсь честно: я рада, что хоть вас отыскала. Подумать только — более двух лет могила без креста! И это в России!
Она именно так и сказала — «более двух лет». Господи, откуда такая выскочила? Юзик уставился на ее нищенские перчатки, перевел взгляд на гранитного ангела — ведь денег-то, денег сколько в него вколочено! — и сдался:
— Не все в России столь беспринципны, сударыня, — сказал он уже примирительно, уже ища ее сочувствия. — Вы мне доверили крест, а вот профиль вождя народов никто не хочет доверить человеку с моим профилем.
Чего он ожидал — что она зарыдает над его неуютной судьбой: «При таком таланте, подумать только!», или хоть просто улыбнется понимающе и между ними перекинется мостик душевного расположения? Если так, то ожидал он напрасно: не дрогнула улыбкой сухая шероховатая щека, не смягчаясь, откатился в сторону тусклый взгляд — ей не было дела до здешней мышиной возни. Кто тут кого признает, кто кому платит, кто с кем спит — что ей до этого? С луны она свалилась, что ли? Как прожила эти шестьдесят пламенных лет? Кто он был, тот, ради кого на последние гроши заказала она этот гранитный шедевр? На кресте были высечены цифры 1895-1975, значит, в роковой год ему было двадцать два. Что ж, прекрасный возраст для высоких помыслов и иллюзий, но как ему удалось уберечь их под натиском последующей жизни? А может, ничего он не уберег — жил как все, приспосабливался и лгал, а теперь наступило время искупления грехов под сенью крыл падшего ангела с профилем Алины?
Грузовик подъехал к кладбищу, дождь продолжал моросить с упорством отчаяния. Рабочие принялись устанавливать крест. Работа не спорилась: мокрая земля, чавкая, выдавливалась из ямы, она не хотела держать ненужную ей громаду креста. Старая дама отчужденно стояла в стороне, губы ее шевелились — наверно, молилась. Юзик тоже стоял рядом отчужденно, непокрытые волосы обросли мохнатым ореолом капель. Вдруг, не взглянув на Виктора, не повернув головы, он сказал странно безучастно, вроде себе самому:
— Тут недалеко мой дед лежит. Меня ведь дед вырастил, отец во время чисток сгинул, в конце сороковых. А дед после этого уверовал в еврейского бога. Он, может, и раньше верил, но не показывал, а тут ему море стало по колено. Он начал есть только кошерную пищу, по пять раз в день надевал тфилин и молился. Представляешь, в коммунальной квартире? Мама сама не своя была — а вдруг кто из соседей донесет? Дед всю жизнь мечтал поехать в Израиль, хоть в гости. Но его так и не пустили. И он умер — в декабре, в самый мороз. Мы опустили его в промерзшую землю. В ту зиму снега навалило два метра, целое состояние пришлось на водку извести, чтобы могилу вырыть. Так он и остался тут навеки, в холодной земле, среди крестов и звезд. Никуда ему от них не деться, даже после смерти.
Виктор слушал молча, боясь спугнуть эту неожиданную откровенность, да Юзик вроде и не ждал ответа. За долгие годы их дружбы Юзик ничего о себе никогда не рассказывал — это входило в его систему круговой обороны: не открывать врагу где болит. И сейчас, словно испугавшись того, что сказал, он сам себя перебил:
— Смотри, — он кивнул в сторону соседней могилы, — как в наши дни хоронят. Механизация на высшем уровне!
В десяти шагах от них по той же аллее началась церемония похорон. Немолодой мужчина в синем плаще бросил горсть гулких комьев на крышку гроба, заплакали, запричитали женщины. Их плач утонул в грохоте подъехавшего по боковой аллее бульдозера. «Расступись! Расступись!» — равномерно покрикивал сиплый нетрезвый голос, так кричат носильщики на вокзале. Толпа неохотно расступилась, кто-то уронил венок с бумажными лентами. «Дорогой маме...». Зеленый ковш на длинном плече зачерпнул тяжелой, набухшей водой земли и плюхнул ее с размаху в разверстую могильную яму. Темная фигура метнулась наперерез ковшу, взмыл на высокой ноте рыдающий женский вскрик:
— Стой! Стой! И похоронить по-людски не дадут!
— Давай, давай, отходи, гражданка, — лениво, без злобы ответил экскаваторщик, — если хочешь, чтоб сегодня зарыли. Или не видишь — рабочий день кончается.
Толпа заколыхалась, к чему-то призывая, о чем-то умоляя, но нерешительно, явно сознавая свое бессилие. Рыдающую женщину отвели в сторону, ковш еще раз-другой мотнулся вниз-вверх, и дело было кончено: голый холмик неопрятно возвышался на месте ямы с гробом. В этом холмике, выросшем так быстро, так справно, было что-то торжествующе-похабное, и люди, притихнув, уже не нашли в себе сил продолжать прощальное действо. Потерянно стояли они в тягостном молчании, не решаясь ни разойтись, ни заплакать. Юзик, как загипнотизированный, следил за уползающим прочь экскаватором. Губы его шевелились почти беззвучно: