«Николай Павлович имел отменную осанку. Пронзительный взгляд и идеально подкрученные усы давались ему без труда. Однако, дабы грудь была колесом и стать величественной, он был затянут в такой тесный мундир или корсет под мундиром, что к концу дня он терял порой сознание. Искренне желая благополучия и процветания всем своим подданным, он и страну затянул в такой же корсет – вдохнуть и выдохнуть было невозможно. Как писал И. С. Тургенев, "Крепостное право стоит, как скала, казарма на первом плане, суда нет, темная туча висит над всем ученым и литературным ведомством, шипят и расползаются доносы, страх и приниженность сидят во всех". Императором владело убеждение, что добро в России можно делать только силой, и полицейско-жандармская палка принесет народам России процветание и благо скорее и надежнее, нежели просвещение, свобода и нравственные добродетели. Именно таким небрежением и к мысли, и к чувствам, и ко всем человеческим нормам, именно такой «военной палкой» вознамерился личный цензор Пушкина решить еврейский вопрос в России». Здесь Анна Ивановна наверняка сделает «стойку», – она была интеллигентным, умным, терпимым, – но – советским учителем, и Николенька к середине десятого класса уже научился понимать, что над всеми эмоциями в его стране безраздельно властвует страх, и это его не коробило, не отталкивало, не возмущало, это была данность, к которой он постепенно старался привыкать. Поэтому не столько для успеха своего сочинения (но и для этого тоже: уже тогда у него начала проклевываться профессиональная забота о дальнейшей судьбе своих – впоследствии научных работ), сколько из-за желания облегчить жизнь Литераторше, в следующем абзаце он вставил цитату из Герцена, непонятно от какого сна «разбуженного декабристами» (В. И. Ленин):
«Пожилых лет, небольшой ростом офицер, с лицом, выражавшим много перенесенных забот, мелких нужд, страха перед начальством, встретил меня со всем радушием мертвящей скуки (…)
– Кого и куда вы ведете?
– И не спрашивайте, индо сердце надрывается(…) Набрали ораву жиденят восьми-девятилетнего возраста. Сначала было их велели гнать в Пермь, да вышла перемена, гоним в Казань. Беда, да и только, треть осталась на дороге (и офицер показал пальцем в землю). Половина не доедет до назначения, – прибавил он – мрут, как мухи…
(…)Привели малюток и построили в правильный фронт. Это было одно из самых ужасных зрелищ, которые я видал – бедные, бедные дети! Мальчики двенадцати, тринадцати еще кое-как держались, но малютки восьми, десяти лет… Бледные, изнуренные, с испуганным видом, стояли они в неловких толстых солдатских шинелях со стоячим воротником, обращая какой-то беспомощный, жалостный взгляд на гарнизонных солдат, грубо равнявших их; белые губы, синие круги под глазами показывали лихорадку или озноб. И эти больные дети без ухода, без, ласки, обдуваемые ветром, который беспрепятственно дует с Ледовитого моря, шли в могилу. И притом заметьте, что их вел добряк-офицер, которому явно было жаль детей. Ну а если бы попался военно-политический эконом?!
Я взял офицера за руку и, сказав: “ поберегите их ” , бросился в коляску; мне хотелось рыдать, я чувствовал, что не удержусь». (А. И. Герцен. «Былое и думы».)
Дальше было труднее. Собственно, о реакции Анны Ивановны и судьбе сочинения он уже не думал – улетучилось само собой. Надо было найти особый язык, особый стиль, интонацию, тот неповторимый прием, который смог бы задеть за живое любого, даже недоброжелательного читателя. Написать сильнее Герцена или Лескова (рассказ «Владычный суд» потряс Николеньку) было невозможно. Да и оригинальных материалов было немного. С другой стороны, он понимал: то, что не могло не ошеломить в девятнадцатом веке, сегодня – после ужаса Холокоста – кажется обыденным и не таким уж страшным. Впрочем, Кока и не задавался целью кого-то напугать. Ему нужно было лишь прокомментировать убеждение, что «все они хитрожопые».
Озарило неожиданно ночью. Вообще, умные мысли и верные решения, удачные фразы или отдельные слова, как правило, приходили к нему ночью, иногда даже во сне. Вся проблема состояла в том, чтобы к утру не забыть, не «потерять находку», что удавалось крайне редко, поэтому он стал оставлять на табуретке около кровати листок бумаги и карандаш; со временем это стало привычкой на всю жизнь. Неразрешимой оставалась задача проснуться и заставить себя зажечь свет… В ту ночь он заставил и накарябал: «как будто я». То есть писать, как бы от первого лица, будто это всё происходило с ним. Утром после здравого размышления он пришел к выводу, что этот прием – ставить себя на место собеседника или изучаемого героя – здесь не работает, хотя впоследствии он стал главенствующим и характерным как для его поведения, так и для сугубо научных изысканий. Вообразить себя еврейским ребенком он не мог, ибо понятия не имел ни о законах, обрядах, ритуалах иудаизма, ни об особенностях быта в местечках, ни о том, что такое тфилин, молитвенник, цицит, которые отбирают у еврейского мальчика и тут же сжигают. Да и что такое Закон Божий, он представлял весьма смутно. Николай Первый писал в конфиденциальной записке: «Главная выгода от рекрутирования евреев в том, что оно наиболее действенно склоняет их к перемене вероисповедания». Что такое принудительное крещение?..