Муравьиной цепочкой, то переползая черными тенями по стене, то втягиваясь в темноту расщелин, абреки вышли на вершину Большого Беркута.
Внизу была еще ночь, а отсюда виднелась лазоревая полоса на полгоризонта, от Китая до Такмака. По другому берегу Енисея город с трудом просвечивал фонарями сквозь вязкий дым заводов, не убывающий ни днем, ни ночью.
Хасан широко огляделся, втянул горьковатый свежий воздух сквозь зубы.
— Знаешь, сколько я отсидел? — не оборачиваясь, спросил он.
— Десять лет, — откликнулся Нахал у него из-за плеча.
— Нет, Нахал. Десять дней и десять ночей… А знаешь, что такое полярная ночь. Нахал? Когда кажется, что уже солнца никогда не будет — сломалось что-то там в природе, винтик какой-то. Ночью в петлю лезли и вены пилили, потому что надежды не было… А рассвет все выходили встречать — и хозяин, и последний говноед. Сначала охрана видела, на вышках. А уж мы на другой день… Плакали, Нахал! Мокрушники плакали. Люблю солнце…
Светало быстро, будто открывалась дверь. Абреки кончили свои дикие игры и стояли все в одну сторону, глядя на подсвеченный сзади красным горизонт. И вот из-за дальних сосен веером встали первые лучи.
— Ура-а-а!! — грянули абреки, запрыгали, махая руками и фесками, кинулись обниматься. Цыган палил из ракетницы, Гуляш, сопя и ломая спички, все не мог поджечь изготовленный к случаю взрывпакет — наконец, запалил и метнул вниз. Ударил взрыв, эхо полетело от столба к столбу, будя избачей и кордоны.
Хасан смотрел сбоку на прыгающую со всеми вместе Дуську. Она почувствовала взгляд и обернулась, улыбаясь — не как обычно, а радостно, по-детски, и чуть смущенно за свое щенячье веселье. Вдруг напряженно прищурилась, глядя ему за спину:
— Смотри!..
Один за другим абреки умолкали и оборачивались, тревожно вглядываясь в далекий красный огонек, дрожащий в сосновых кронах, и только Гуляш на самом карнизе еще вопил что-то навстречу солнцу.
— „Грифы“ горят! — крикнул кто-то, и все как по команде, наконец, сдвинулись с места, бросились вниз, обжигая пальцы, шкуряя на локтях, чтоб быстрее.
Только забытый патефон остался на вершине шипеть и щелкать сыгранной пластинкой.
Внизу уже била корабельная рында „беркутов“, бежали, одеваясь на ходу, „изюбри“ и „эдельвейсы“, впереди мелькали на тропе косматые душегрейки „бесов“.
Под Грифами уже стояли „славяне“ и „Али-баба“, стояли без движения, потому что избу не спасти было. Бревна прогорели на стыках, от избы остался сквозящий скелет, в котором гулял ветер, перебрасывая длинные языки огня из стороны в сторону. С треском разлетались, сыпались сверху головешки. Раскаленная, малиново светящаяся жестяная крыша взлетела и зависла на восходящих потоках, кланяясь, как воздушный змей.
Майонез на карнизе пытался прорваться к избе, но приседал, закрываясь полой куртки от жара. Папа Док метался под скалой с пустым ведром, вращая безумными глазами:
— Воды!.. Воды!.. — грохнул с размаху ведро оземь, сел на корточки и заплакал, обхватив голову.
Изба накренилась. Толпа внизу отпрянула. Папу Дока едва успели оттащить в сторону, как сверху повалились горящие бревна. Столбисты кинулись раскатывать, гасить их, топтать занявшуюся траву.
Через полчаса все было кончено. От „грифской“ избушки осталась куча дымящихся углей да пятно копоти над карнизом.
Майонез в прожженной куртке, с обгорелыми волосами спустился вниз, высмотрел в толпе Хасана и медленно, бочком пошел на него, издалека протягивая кусок прокопченной тряпки.
— Сволочь… — дрожащим голосом сказал он. — Гад ты последний… — подскочил, пытаясь острым кулачком достать его по лицу.
— Ты что, с болта сорвался? — Хасан оттолкнул его. Майонез бросился к „беркутам“, к „эдельвейсам“, суетливо совал им в руки тряпку:
— Феска! Смотрите! На карнизе нашел, у избы…
— Дай-ка, — взял обгоревшую феску Пиночет. — „Абрекь“… — разобрал он след от шитья. — Вот, значит, как ты, Хасан… — недобро поднял он глаза. — Говорим, значит, одно, речи толкаем…
— Приходил, грозился! — крикнул Майонез. — „Одна изба сгорела — и ваша сгорит!“
— Бей абреков! — раздался уже боевой клич.
Абреки сгрудились вокруг Хасана, хватаясь за кинжалы.
— Стой! — заорал Хасан. — Не наша — наши все подписаны! Дай — он вырвал феску у Пиночета и повернул исподом. Всмотрелся в чернильные каракули.
— Нахал? — удивленно поднял он глаза. Все глянули на Нахала — тот стоял без фески, опустив голову.
— Твоя? — растерянно спросил Хасан.
Тот кивнул. Столбисты загудели.
— Стой! — Хасан из последних сил сдерживал разъяренную толпу. — Где потерял?
— У Дуськиной щелки снял тогда… Вечером вернулся, все обыскал, каждый камень — нету…
— Эй, мужики! — вдруг звонко хлопнул себя в лоб один из „бесов“. — Я вчера вечером из города канаю через Нарым, а там Бурсакова старшая, вонючка, в феске! Ни гвоздя себе, думаю — кто это из абреков к прошмандовке этой клеится, что феску подарил!
— В Нарым! — крикнул Хасан.
Все бросились к кордону. Но это уже не те были люди, растерянные спросонья, что в тревоге вразнобой поспешали к „грифам“. На кордон неслась толпа, сплоченная и заряженная ненавистью.
Бурсак в одних форменных синих штанах чистил у крыльца сапоги. Оглянулся на молчаливый топот, выронил щетку из ослабшей разом руки, кинулся было к воротам, сообразил, что не успеет, и юркнул в дом. Уже ничего не надо было выяснять, все ясно было по вороватой Бурсацкой роже.
Хасан с разбегу ударил в дверь ногой. Бурсак суетился внутри, опрокидывал что-то на пол, подпирая дверь.
— Выходи, Бурсак! Лучше сам выходи!
Тот лихорадочно стучал по телефонным рычагам, орал в трубку, вызывая на помощь соседние кордоны, а под стены дома уже летели охапки сена из стожка, чиркнули спички, поплыл густой, белый дым. Заголосила Бурсачиха.
Пиночет поднял во дворе чурбак и метнул в окно, высадив вместе с рамой, но, едва сунулся в дом, оттуда ударил выстрел. „Беркутиную“ черную бескозырку будто сдуло с головы, а сам он сел с размаху на землю, хватаясь за взлохмаченные дробью вместе с кожей волосы.
Хасан прыгнул на подоконник и тут же толкнулся внутрь в сторону — дробь из другого патрона улетела в пустое окно. Он вырвал карабин у Бурсака, подоспели остальные, выволокли егеря из дома, отоварили несколько раз и потащили со двора.
— На столб его!
Бурсачиха кинулась было за мужем, потом обратно к дымящему дому, замахала дочерям:
— Телевизор выносите!
Бурсак ужом извивался в руках, Гуляш дал ему коленом в поддых, и он сложился. Хасан и еще трое старших столбятников затащили его на Первый, на катушку над Мясом — развалом острых иззубренных камней. Внизу собрались все Столбы — избачи и подкаменщики, и пришлые. Поодаль мялись, не решаясь вступиться, подоспевшие с других кордонов егеря.
Бурсак наконец понял, что волокут его действительно на смерть, и с новой силой засучил ногами, цепляясь за все, за что можно было ухватиться. Хасан железными пальцами сдавил ему загривок и подтащил к самой кромке.
Неожиданно рядом возникла Дуська, перехватила его руку.
— Не надо, Хасан, — сказала она, тяжело дыша.
— Бросай! — орали снизу.
— Хватит, Хасан, — негромко, твердо сказала Дуська. — Одного уже хватило. Отпусти его…
Хасан на секунду замешкался. И в это самое мгновение снизу раздался счастливый смех Нахала:
— Гляди, обоссался!
По синим штанам Бурсака и в самом деле расплывалось темное пятно.
Столбы грохнули от смеха, столбятники хохотали до слез, сгибаясь впополам, тыча наверх пальцем. Хасан ослабил хватку, и Бурсак отшатнулся от обрыва.
— Счастливый ты, Бурсак, — сказал Хасан и добавил громче, чтобы слышно было внизу: — А теперь объяви всем, кто спалил „Беркутянку“? Ты?
Бурсак мелко кивнул опущенной головой.